• Приглашаем посетить наш сайт
    Мандельштам (mandelshtam.lit-info.ru)
  • В Сибирь за освобожденными
    Урал. Сибирский путь

    Урал. Сибирский путь

    Те же картины до самого Урала. Кучки народу на станциях, жадно прислушивающиеся и приглядывающиеся. И тревога, и неопределенная, но крепкая какая-то дума. О чем? Чувствуется на лицах нежданность удара. Пожалуй, радостная. Флаги, флаги… Поматываются в ветре или висят поникло. Да что флаги! Флаг яркий – знак, только знак, что «неправда», старое, уг-нет – сбиты. Давайте новое! И ищет напряженный взгляд, где же оно и какое будет. И неутихающая боль – война! Испытание огнем. Выдержат ли? И каждый в сокровенной глубине держит: надо выдержать. И еще от этого суровы лица. Пошли места татарские. Скуластые, желтоватые лица, с реденькими бородками, пожевывают губами.

    – Сабода… люрюция!

    – Тебе так – мне так. – Давай мне так. И посмеялся косыми щелками и зубами.

    – Четыре каров был, – две живет. Четыре каров нада.

    Вот как понимают. Да и другие, пожалуй, так же.

    … Порядок есть, и сами, пока что, управляются.

    На ст. Кропачево, помню, огромный рыжий мужик, в рогоже на плечах и с красным лоскутком на рогоже, рассказал про порядок.

    – Воры есть, ну, только беспрекословно удерживаем для порядка. Покуда эта вот… имилиция достигнет, мы суд сами постановляем. Как украл у нас в деревне один телицу… ладно. Нашли, шкуру уж ободрал. Мясо хозяину отдали, а его в шкуру заворотили да по деревне палками страмить. А в волости тридцать розог ввалили. Ну, приезжал к нам один исполнитель, просвещение делал, говорит: так и надоть для порядка. Благодарил. «Вы, – говорит, – мудры». Лупите – и все. Такое просвещение сделал.

    – А как полицию заменяли?

    – Обиды не было. Мы, говорят, сами давно первороту ждали, теперь в мужики подадимся. Скрозь народ не пойдем. Тоже православные хресьяне. Про новое-то чего думаю? Глаза у мене завязаны… как тут думать! Взял ты в руку топор избу править – чего думать! Умеешь топором ору-дить, – сделашь. А не умеешь, – думай – не думай – один топор. Глаза бы развязали…

    За Уфой, по горке, поезд ползет. Из бараков выбегают работающие на линии пленные, австрийцы и германцы. Плакаты! Стараются понять, что такое. Понимают, революция! Машут руками, козыряют, кричат что-то, смеются. Свобода! Может быть, и им скоро свобода?!

    Дальше в горы – больше флагов по станциям. Народу меньше. И жадности к «листкам» меньше; словно тут и сами все понимают: не удивишь Народ сибирский, самостоятельный, – заводские. Горят в темноте под черными горами заводские печи-жертвенники, на час не затихли: погаси, – не скоро зажжешь. Идет невидная, важная работа в горах. Порядок и работа. Крепко держит кирку и молот рука уральца. И воздух здесь крепкий, ядреный, и поступь, и говор. И нет растерянности на лицах.

    – Не бросали работы?

    – Разве ее можно бросить! У нас – огонь. Неразговорчивы. И на станциях надписи иные: «Труд и порядок – гарантия свободы», «Мы – социалисты», «Да здравствует социальная республика». И от гор, и от нешумных станций, и от хмурой хвои на скалах, и от суровых лиц строгостью и спокойствием веет. Знают и верят. И сделают.

    Урал прекрасен. Светел Урал в своей темной хвое и сером камне. Просторен, тих, величаво спокоен… Глядишь с перевала: Европа – там, Азия – тут. Не веришь. Божьи горы. Никакой Азии, никакой Европы, а ширь светлая, простор Божьего мира, в котором всем место. В этой необъятной шири, перед вольно разбросавшимися сопками в белых полосах умирающего света, на синих далях – вечная свобода, чистая, Божья свобода. Здесь душа ширится и растет. Отсюда, с перевала, видишь далеко от себя, вне себя видишь. Здесь мысли не по земле ходят. И нет охоты – ни в Европу, ни в Азию.

    Отсюда – холодная, далекая, неуютная Сибирь. Она приносит сумеречные вести, черные отголоски прошлого. Встречные поезда переполнены. Едут даже на крышах, на буферах, на подножках. В давке, в спертом вагонном духе едут освобожденные, набиваются по 60 человек в вагон. Много больных.

    Тяжело слушать, что рассказывают. Свобода всех всколыхнула. Плюющие кровью, истомленные, иссосанные неволей и нищетой особенно нервно, страстно приняли радостную нежданно весть. И заспешили, заспешили. Страх, как бы не умереть здесь, в этой темной Сибири, пустой, холодной; страстное желание увидеть своими глазами Россию новую, за которую отдали безоглядно жизнь, – страх этот гнал их на поезда. Не удержали их ни уговоры более рассудительных, ни собственная беспомощность.

    – Умрем мы здесь… Лучше там. Здесь так страшно. Наспех одетые, с лихорадочными глазами, с ничтожными вспомоществованиями от иркутского комитета помощи амнистированным, который делает героические усилия, бьется, чтобы как-нибудь сносно одеть и ссудить на дорогу сотни и тысячи возвращающихся к жизни, – они, эти возвращающиеся, днями снуют по Иркутску, бегают на вокзал, в комитет за справками, ночи не спят от радостной бессонницы, дни и ночи едут, спешат в духоте вагонов и спрашивают на остановках: скоро?!

    Я видел эти лица, в которых и смерть, и жизнь. Это – волнующие тени, это – само страдание. Я видел бескровные детские лица, тонкие пальчики, цапающие по пыльным стеклам вагонов, приплюснутые носы, алые ленточки в светлых волосах. Платки, прижатые к губам. Слабые, потухающие глаза, выпитые Сибирью. Это надо видеть…

    – Спиридонова? Нет, она остается в Чите, работает в комитете. Ее захватило.

    – А самый наплыв будет в мае. В гиблых местах многих задержало весеннее бездорожье.

    – не светлый Урал, где самые камни мягки на светлом небе расцвета. Это – бесснежная стыдь, белые широкие реки в мерзлых буроватых берегах, горелые леса по линии, редкие люди на станциях, сумеречные люди, неприветливые. Мягкого говорка не жди. Мягкого взгляда не увидишь. Кто их такими сделал? Одинаковые по лику и какие-то сборные. Словно согнали их с мест дальних и непохожих. И хохлы – не настоящие хохлы, и великоруссы – не те; и поляки, да не из Польши. И какие-то черномазые, с орлиными носами, – с какого Кавказа? Какое-то месиво, новая какая-то народность. И все – суровы, все исподлобья смотрят. Сибирь! Скорей бы на Русь, под мягкие небеса, к нежным березам. Здесь и березы-то – не березы. Уж очень белы, словно накрашены известью. Холодные березы. И правы те, кого там тянет к себе обратно теплая, благодушная, пусть и несуразная даже, Россия: в ней и умереть легче.

    – Эшелон! Сибирский эшелон!!

    Мы высовываемся в окошки. Да, эшелон. Высунулось в узенькое оконце теплушки красное знамя с золотыми кистями. Золотые буквы: «Да здравствует демократическая республика! Война до победного конца!»

    – ура! Грохот вагонов. Сурово, крепко все, несокрушимо.

    Ревет поезд, ветром рвет красное знамя. И лохматый медведь-кондуктор, в огромной папахе, – на площадке последнего вагона. Да, это Сибирь.

    – Да, народ строгий, – говорит санитар-менонит, голубоглазый. Их немцы боятся. – А теперь… – и он замолчал.

    – А что теперь?

    – Знамя новое, свое… свобода! Шутить не любят.

    А вот и еще поезд пережидает на станции. Везет куда-то китайцев, сине-грязных с конскими волосами на угловатых головах, пергаментолицых, скучных. Будто им все равно, – вези. А вот и другие, которым не все равно: это пленные. Два парня-германца, краснощекие, круглолицые, живые парни-куклы. Скалят белые зубы, а в душе свое.

    – Велика Сибирь?

    – Я, я, пелика.

    – Чего ваши спят, – пиши! Пусть революцию свою делают, войну кончим! – кричит наш повар.

    – Та-та, – прищелкивает языком германец. – Махензи!

    – Черти хитрые!

    Но австриец с подвязанной губой, будто бы фабрикант, знает по-русски и говорит, прищурясь, в повислые рыжие усы:

    – Когда приедем домой, сами будем делать. До конца довезете на Зибирь, – война капут. Далеко. Зибирь!

    И он, и германцы задумываются. Глядят вперед. Там то же: леса, леса, леса. Для них Сибирь и совсем непонятна.

    – Махен-зи Зибирь! – кричит германец и отматывает головой.

    Иркутск. 29 марта 1917 г.

     № 78. С. 5)