• Приглашаем посетить наш сайт
    Ларри (larri.lit-info.ru)
  • Записки не писателя.
    Глава III

    Глава: 1 2 3 4 5 6

    III

    Хорошо помню слово деда Ивана: «к Богу не подъезжают, а притекают». Он говорил метко, крепко, – много ему дало чтение Истории. В свободный час, между церковью, фабрикой и конным заводом в «Лужках», верст пять от города, он сидел в кресле у окна, в оливковом бархатном халате, и казался мне старинным вельможей или думным дьяком. Отец говорил: «одеть вас, папаша, в ферязь… совсем думный дьяк!»

    У нас называли «папаша» и «мамаша», на «вы», а перед отходом ко сну нас крестили, а мы целовали ручку. Не «попрощавшись» не могли заснуть; когда родители уезжали в гости, мы просили дедушку-бабушку: «а еще за папашу и мамашу». Вернувшись, родители непременно заходили в детскую и крестили нас, и мы всегда находили утром под подушкой крымское яблочко или дюшес, «из гостей», – как это светло вспомнить!

    На окошке каленые орехи на тарелке, перед креслом столик с поднимающейся дощечкой, а на ней толстая История. У стены широкие полки с тяжелыми книгами Татищева, Карамзина, Соловьева, в переплетах. На орехи дед не глядел, а, читая, нащупывал и давил щипцами. Иногда я ему читал вслух, и он заставлял пересказывать, особенно про Святителей: «Запомни, Серьга, как они строили Россию!» Я уже понимал, как строили. Романов дед не любил, даже исторических, – говорил «романы». Одно только позволил – «Войну и мир»: для него это был не ро-ман, а – бытие. Помню рассказал как-то анекдотец:

    – «Есть у нас знаменитый профессор Истории… – произнося слово – История, всегда поднимал палец, почему и пишу, из уважения к его памяти, с большой буквы. – Познакомился с ним на Ярыньке. Большой рыболов господин Ключевский. Всякое лето бывает с супругой у нашего свояка… – кожевник Дудин, рядом с нашим именьем, старик мудрый и тоже великий рыболов. – Чаем их угощаю на Ярыньке. Говорим про историю и государственные порядки, а больше слушаем. Редкостный по уму, и шутку любит. Приятелями стали, и много я от него поспособствовал себе. Узнал он, что люблю читать про Историю, и очень одобрял. „А вот, говорю, исторические романы читать не тянет“. – „И хорошо делаете“, – говорит. Спросил я, почему хорошо. Он хитро так посмотрел, и обинячком мне: „мы с вами по лещам, а не по верхоплавкам“. Я его стал доспрашивать. – „Много у нас исторические романы сочиняют, да мало знают историю… один только за исключение, граф Салиас, который… совсем ее не знает“. – А тут у него и сорвись лещище!.. – …вняк!.. словечко он пустил, с глаголи пишется. Во-от, смеху было!..»

    по рисованию и музыке, и принесла в приданое прекрасный по тем временам рояль Штюрцваге. Мы с Катюшей разыгрывали на нем и на фисгармонии по слуху церковное, особенно любимый дедом страстной канон. Когда исполняли «Се Жених грядет…» или «Чертог Твой…» – трепетали от радостного чего-то в нас… святого света.

    Мне было лет 12, Катюше – 9. Однажды, – весенними сумерками, помню, было, галки кружились в небе и кричали… будто стучат костяшки, через форточку слышалось… – Катюша ко мне прильнула и шепнула: «Ах, Сережечка… всегда так, да?..» Я понял, что она хочет сказать: «всегда так будет?» Какие мы были чистые!

    Так вот, в церковь – всегда пешком. Мирволил дед только бабушке, из-за больных ног. Отпускал ее в церковь, перекрестив, на смирной лошадке, в покойной пролетке, с самым степенным кучером. Попасть в кучера у деда было нелегко, «как на аттестат зрелости», шутил отец. Ни пить, ни курить, ни «баловаться»: кучером мог быть только «цельный мужик», женатый или вдовый, и не моложе сорока лет. Дед никогда не говорил – «кучер», – не наше слово, – а – «ездовой» или «выездной».

    У нас было трое ездовых, и служили до срока, пока могли править тройкой «горячих». А там – на конный завод в Лужки. Совсем заслуженные выходили на спокой, могли заниматься кто чем хотел, на полном харче: плели плетушки и короба под пряники, драли осину на щепу, а больше рыбачили на Ярыньке, кто как излавчивался, – по сомам, лещам и налимам; могли на базаре продавать, посылали и нам в гостинец. Я лавливал с ними крупных окуней и необыкновенных ершей, в четверть даже, и наслушался их рассказов про лошадей и про все, особенно «из природы».

    При заводе была красивая наша дача «Миловида», а за ней сейчас же глухобор, или строевик: сосны, дубы, береза, – необор белого гриба, груздей и рыжиков, с любимыми детскими маслятками по опушке. Перед дачей был выверенный землемером беговой круг, и даже «членская беседка» со шпилем, на котором взвивался трехцветный флаг, в царские и беговые дни. У круга было загородье, для молодняка, с высоким частоколом – от волков. Рядом с загородьем – «лошадная богадельня», для отслуживших: все лошади помирали своею смертью, дед не терпел даже слова «живодерня».

    – по ночам он что-то писал и выкладывал на счетах, – унаследовал эту страсть и до женитьбы погибал в Москве с дедом на зимних бегах на Пресне. Мама не хотела лишать его радости, говорила даже – «я так любуюсь, как ты бежишь…» – но он сразу отрезал, когда понес его на пресненских бегах наш славный «Мороз 2-й», сломавший санки и едва не закинувшийся в народ.

    Он тогда сказал маме: «кончил!., видел твое лицо, до чего ты была красива, даже в том ужасе!..» Помню, рассказывала сама мама, смущенно, и краснея, и я подумал, что ей приятно это рассказывать. Тогда впервые увидел я, какая она красавица, – и лицом и всем. Слушала и Катюша, и после сказала мне шепотком: «а знаешь, Сережечка… мамаша ужасная чудо-красавица!., как ты думаешь?..» Я сказал, что мамаша гораздо больше чудо-красавицы, она – идеал!

    Я знал уже это слово и пускал его в ход, когда надо было сказать о самом красивом или очень вкусном. Раз насмешил всех на Святках, сказав о заливном поросенке под хреном со сметаной: «это… идеал!..» В тот же вечер мама посадила меня к себе на колени и стала говорить мне об «идеале». Это была самая лучшая лекция за всю жизнь, открывшая целый мир. Я ее хорошо запомнил и потом восстанавливал на уроках, – с каким увлечением слушали ее милые мои мальчики и девочки!.. Слушал мамину лекцию и отец, что-то даже записывал. Помню, как он воскликнул: «Грина!..» редко он называл так маму – Агриппину, – «откуда это?!..» Она смутилась и стала идеалом.

    Потом, на уроках, и до сего дня… я всегда видел, вижу ее, незаменимую, когда перед глазами оживает… священное для меня, незабываемое для всех: «А ты, с которой образован – Татьяны милый идеал… – О, много, много рок отъял!»

    Наш завод был невелик: пять-шесть маток, но первоклассных, заверенных. Помню уже отбывшую срок «Метель», оставшуюся красавицей. Она очень ценилась знатокам!: известный коннозаводчик Телегин упорно выменивал ее у деда. Она была высоких кровей, – по слухам, от «Холстомера»! – когда-то звалась «Машистой», но что-то вышло… кажется, был утрачен ее паспорт. Дед никогда не говорил об этом. Раз только… помню, когда я ему читал толстовского «Холстомера», он скрипнул креслом и показал над книгами, где висели в зеркальных рамах фотографии «призовых»… Может быть, мне послышалось..? – «Вон она… „Машистая“-то наша…» Перекрестился и строго велел: «Дальше!» Я знал почти наизусть этого «Холстомера», его «ночи». Тут дед позволил себе редкое исключение – не

    Я очень любил про лошадей и пробовал читать деду «Чертопханова», но он отмахнул, сказав: «нечего ерунду!» я хотел ему объяснить, что тут самое трогательное, но он не слушал: «ерунда, цыганщина!., от Колюши знаю, темное тут, по-хоть!..» Я не знал, что такое «похоть», спросил у деда, но он сердито чвокнул, – это значило: «кончен разговор». Я после спросил у мамы. Она сказала, тихо: «греховное чувство». Я понял, кажется.

    От «Метели» пошли наши – «Метельный» и «Буран». «Метельный» – ехал на нем сам дед – заработал на Пресне «Долгоруковский» и серебряную братину графа Орлова, «Буран», великая надежда деда, умер: его покусала взбесившаяся кошка, как-то прорвавшаяся к нему в денник. Смерть его была страшная, говорили ездовые, но я так и не мог дознаться почему – страшная: «дедушка наказал не сказывать про него всего».

    Раз в неделю, в хорошую погоду, дед ездил в Лужки и брал меня. Я тоже начинал загораться этой страстью и дивил деда познаниями статей. Это был особенный мир, стихия. Всегда ровный, не повышавший голоса ни дома, ни на фабрике, тут дед вскипал и, если усматривал непорядок, гремел и разносил. Но никто его не боялся. Я любил его гром, да и все на заводе начинали при нем вскипать и загораться, даже и виноватые. Дед не бранился, а только голос показывал, разносил наставительно, «как протопоп-благочинный», – говорили ездовые, – «даже и от Писания». На заводе, кажется, нарочно устраивали, чтобы «повеселил разгоном». Даже лошади радовались его приезду: издалеча чуяли его и начинали весело-мелко ржать и играть по стойлам. Они очень любили пряники и всегда получали мерно.

    Когда мы приезжали, начиналась парадная выводка. Конюхи надевали новые безрукавки и щеголяли – каждый своим показом. Щеголяли и рысаки: шея дугой, хост трубой, ноги – в выпляс.

    – русская наша страсть. Я убедился в этом на чужбине, когда побывал в Латгалии. Эта страсть захватывала даже маму, такую всегда ровную, во что-то углубленную. Об отце что и говорить. Оба они рьяно состязались на лужковском кругу, зимой. «Побитая» отцом мама загоралась, вспыхивала густым румянцем, чуть-что не плакала. Но чаще всего торжествовала и тогда вся горела. Она вела бег умело, расчетливо, не «ерзала» руками, как бывало с отцом, мечтавшим и на кругу, «считавшим галок», – словечко деда, – а будто и на кругу молилась, – Катюшино словечко, – помнила лошадиные сноровки – науку деда и ездовых.

    прыгала вокруг мамы, целовала зеленые ее рукавички из сафьяна, мокрые губы «Зорьки» и умоляла деда – позволить ей. Она скоро стала страстной «охотницей», переняв от «Сентьича» – Арсентьича – все беговые тонкости, и побила на «Гульке» не только маму, но и самого деда. Дед сорвал свою беличью шапку и бросил к ножкам Катюши, крикнув: «кровная ты моя!»

    Катюша не верила своей победе и умоляла деда сказать «всю правду»: «вы, дедушка, это нарочно… четыре сбоя дали!..» Дед даже рассерчал, крикнул «Сентьича»: «у него спроси, глупая!., он те скажет, почему дед про… промазал!..» Старого ездового слово считалось непреложным. Он выложил всю правду: «у дедушки не те руки… по второму кругу стал перехватывать, заерзал». Дед подтвердил кивком и сказал: «верно, пора кончать». Это был последний его «заезд» перед надвигавшейся болезнью.

    «Гулька» с Катюшей были великими друзьями до удивления. Катюша переболела тифозной горячкой и долго не навещала «Гульку». Стояли первые дни весны. По случаю выздоровления Катюши дед устроил парадную выводку: во время Катюшиной болезни он и в Лужки не ездил. Катюша еще не могла поехать. Когда дед выводил «Гульку» на поводу, она осматривалась и тихо-призывно ржала. Дед хотел выправить из-под ремешка холку, бросил на шею «Гульке» повод, – «не остерегся», – она тихо толкнула деда губами и в подбородок, махнула через перильца круга и помчалась… За ней пустились верхом сторожевые, но перехватить не могли. По желанию деда «Гулька» два раза навещала Катюшу во время ее болезни, дорогу помнила: влетела во двор и по-особому, радостно заржала.

    Катюшу вынесли на кресле и они обе целовались на радость всем. Как раз въехал на дрожках дед, прикидывая «секунды»: «Гулька» – точно, конечно, неизвестно, – показала тогда «свои настоящие секунды», так говорил и «Сентьич». Но главное, обошлось все благополучно: «Гулька» никого не сшибла, не захлестнулась в повод, ловко перехватив его зубами.

    «Гульку» и Катюшу. Все говорили, – и я это сам видел, – что «Гулька» удивлялась, что Катюша совсем другая, – ее остригли, – и два раза лизнула «стрижку». По просьбе Катюши ее оставили ночевать.

    После молитвы, музыки и чтения лошади были главной привязанностью Катюши. Проездка и бега как-то вязались в ней с музыкой. Раз она мне сказала: «знаешь, Сережечка… лошади самые чистые, самые постигающие! когда я вслушиваюсь, как они шепчутся в денниках… заметил, как они шепчутся? мне кажется, что они молятся…»

    Я вполне согласился с ней.

    1 2 3 4 5 6

    Разделы сайта: