• Приглашаем посетить наш сайт
    Ахматова (ahmatova.niv.ru)
  • Тени дней

    Тени дней

    И в тихую область видений и снов
    Врывалася пена ревущих валов.
     
    Ф. Тютчев 

    Будто я на Place de l'Etoile, в толпе. Вечер или ночь – не знаю. Черное, как копоть, небо – нависло, давит. Ни одной звезды не видно. Под смутной Аркой, на могиле Неизвестного Солдата, – ветер: неугасающее пламя рвется. Бледные огни такси тревожно убегают, оглядываясь красным глазом. Торопятся уйти трамваи. Все чего-то ждут, в тревоге. Лиц не видно, все головы да шляпы; и все – туда. А пламя уже полыхает, кидается под своды Арки. Валит дым, тяжелый, черный, как от нефти. Огни реклам мутнеют, светятся в дыму багрово, грязно, кто-то говорит, что нефтяные склады загорелись.

    Я кого-то жду. Смотрю на пламя, – траурный огонь. Я знаю – склады где-то здесь, на Пресне. Там кладбище, и нефть – оттуда, из-под земли, густая. Пламя – от нее. Мне жутко, я хочу уйти, но – трудно. Гляжу в тоске: направо, книзу, – Champs-filysees, раздольные, пустые, в огоньках; свет бледный и печальный, мол очно-мутными шарами, как в Москве, в морозы. Туда мне нужно, но зачем – не знаю. Там – покой.

    Кто-то кричит:

    – Пусти-те..!

    Голос истошный, трудный.

    Я знаю: пробирается ко мне. И жду в тревоге.

    Это старичок. Лицо знакомое, но кто он – не могу припомнить. Он низенький, в поповской шапке, щуплый, глаза слезятся, жидкая бородка, – как будто богадельщик. Красный узелок под мышкой, словно – в баню; только не белье, а яблоки или просвирки, выпирает. Так ему я рад, родному, с нашей стороны. Хочу спросить о важном. Но он моргает:

    – Идем, идем!..

    Он что-то знает. Нам дают дорогу. Шепчет:

    – С Place de la Concorde… Через Берлин, а там направо. Последний поезд…

    Сердце у меня взмывает. Билеты, визы..? Не поспеем.

    Он бежит, подхватывает полы. Я вижу, что это наш извозчик, «из хороших», только очень старый. За мной прислали… Но какой-то странный: армяк распущен сарафаном, без кушака, метет полою; серебряные «бубыри» под мышкой, в строчку; шапка под бобра, с подушечкой и уголками, выпушка на шее, лисья, – как у кучеров.

    Иду в тревоге: не поспеем, последний поезд. Лучше бы в пролетке – через Берлин, а там направо, близко. И без визы можно.

    Бежим по налощенному асфальту. Скользко. Ни души навстречу. Позади раскаты, взрывы. Оглядываюсь – пламя выше, мигает Арка, огненным и черным, дым клубами. Пожар?.. Ощупываю на бегу карманы, carte d'identitd. А деньги..? как же мы уедем?..

    Старичок бежит, поматывает узелочком. Мне кажется, что все он знает. Визы продают на Place de la Concorde, в какой-то будке. Кто же он? Такой знакомый… Алексей, наш кучер? Но тот был выше, с черной бородой… и помер, когда я был студентом. Помер, а живет, – не странно.

    в сенях театра, у подъездов? Давние огни.

    Вдали – как черная река, замерзло. Грязный лед переливается и светит сонно, накатанным асфальтом. Бледные огни навстречу: такси, тревожно убегают к Этуали, все – пустые. В соседних улицах огни погасли, там чернота. Я вспоминаю авеню огней, витрин, автомобилей и отелей, – где все это? Темные дома, слепые. Все прошло. Теперь одна дорога – прямо, в мертвенных огнях, холодных. Скоро и они погаснут.

    Бегу в тоске. Champs-Iilysees, последняя моя дорога.

    Я слышу, как за мной пустеет, лопаются тонко стекла. Шары погасли? Оглядываюсь на бегу. За матовым стеклом краснеет, гаснет. Слышу, как шары пустеют. Вот фонарь. Я добегаю – меркнет, красный уголек, погас. Но впереди еще мерцают. Я кричу, показываю на фонарь, – он меркнет.

    – Гаснут!.. Почему гаснут?! От дыма, с Этуали..?

    Старичок – мне кажется, что он священник, – кричит невнятно:

    – Елисейские Поля..!.. конец!..

    * * *

    Стучит за нами по асфальту, попрыгивает, как кузнечик. Вижу – на костылях какой-то, темный, догоняет. Я слышу, как он тяжко дышит, хочу вглядеться, но лица не видно. Фуражка – к носу, голова пригнута, шинелька надувается от бега, хлещет палки. Я знаю, что это наш, бедняга. Так его мне жаль, хочу окликнуть…

    Из темноты – воз с сеном, огромный, смутный. Прет на нас, колышется, шипит… закрыл дорогу, – сразу потемнело. Голос мужика, из-под земли:

    – Держи-ись..!

    Валится на нас горою, завалило. Я продираюсь, разбрасываю вороха… – дорога, тихая, пустая, в огоньках. На костылях – за нами.

    – Гляньте, гляньте..!

    Мужик под сеном?!.

    Авеню забита ворохами, – сеновал. Вороха трясутся, ходят: копышится мужик под сеном. За сеновалом полыхает небо, там – пожар. На небе вздрагивает Арка. Черный столб, клубами; над ним оранжевая снизу туча, сползает вправо. Это нефть горит. Я вижу, как валятся на сено искры. Вспыхнет!.. Вот, дурак, привез… погибнет!

    Прыгает мужик на сене, машет.

    Мы бежим. От черных улиц – голоса, раскаты. Началось?.. Огни погасли, зарево нам светит.

    * * *

    Смутная, пустая площадь. Дома без окон. Во тьме свистят и гикают мальчишки, бегут – топочут. Черные деревья. Кривые, путаные сучья, на красном небе, как сбитые вороньи гнезда. За мутною горою Grand-Palais пылает небо, – Инвалиды?..

    Пролет, направо полыхает. За мостом, за крылатыми конями, на пламени, – чугунный купол. Над ним – блистанье. На раскаленном небе – вихри, дым. Я вижу – Инвалиды загорелись.

    На костылях – за мною. Показывает костылем на купол:

    – Чугун-то… подкоптился!..

    – окликает:

    – Поспеша-ай!..

    Знакомый голос. Чуть видно, от пожара, – машет. Я знаю: он меня уводит. И радостно, и жутко. Тамя встречу… Прошлое туда уходит. Там – покой. Но надо выйти.

    Place de la Concorde, последний поезд. Там что-то…? Я вижу – как багровое пятно, пылает. Костры? Доносит шумом.

    Я тороплюсь, боюсь остаться. Он знает это. Ласково так смотрит:

    – Ничего… не бойся, милый.

    Моргает. Я хочу припомнить, кто же он?

    – На, возьми-ка…

    И вынимает из платка просвирку.

    Я узнаю ее, копеечную, детскую просвирку, – просвирку бедных. Столбиком она, как храмик. На куполочке отрумянен крестик. Радостно беру, и в ней – далекое, что было, светлое, святое, детство. Заглядываю в узелок. Там яблоки-грушевка, мелочь! Смотрю в глаза. Знакомые, мигают лаской. Морщинки, изможденное лицо, бородка клином… Боже мой! Я вспомнил… Это же псаломщик старый, нашей богадельной церкви! Николай Арсентич, с нашей стороны, псаломщик. За мной приехал.

    Он шепчет:

    – Скорей, последний… с Place de la Concorde…

    * * *

    И радость, и тоска утраты, – проходят в озарении, как миг.

    Я чувствую, как он мне нужен. Я его люблю, как в детстве, – за морщинки, за ласковую руку, за тоненькие свечки, которые он ставит образам, за странные слова, – я их не знаю, но они ласкают, – за то, что он похож на образ.

    За мной приехал!

    Проходит в озарении, как миг.

    Бывало, гладит по головке, даст просвирку, храмиком, как эту, ведет в алтарь, показывает книгу в воске, пахнущую Богом, моргает, ласково. На Спаса – яблочков наложит, в красных жилках, святою кистью пощекочет…

    Во мне взмывает сладко, как во сне.

    Я вспоминаю милые иконы, мои. Они бывают только в детстве, у каждого – свои, живые. Покачивает головой, читает… Дремлет свечка, проснется-вздрогнет, закапает на пальцы воском, на старенькую книжку. С иконы смотрит старичок, такой же, ласково моргает. Я вспоминаю дребезжащий голос, я слышу непонятные слова, святые, – «…и уны во мне дух… весь день сетуя хождах…» – загадочною грустью льется. А на душе так ясно, так покойно.

    За окнами – сугробы, звезды. Вот уже он читает – «Иже на всякое время и на всякий час…» – сонные слова, ночные. Гаснут свечи. Ночная улица синеет. Сугробы завиваются горбами, – тонешь. Весь день валило. Снежными рядами копны. Так тихо в нашей уличке, так глухо: все забито снегом. Как хрупают лопаты, слышно; как сгребают, как тукаются комья… Воз проползает пухом, снеговой, стойком лопата. Извозчик проплывет бесшумно, фыркает лошадка за углом, – довольна, – снежком праховым из-под ног взрывает. На тумбах, на заборах – стопки. Мягко, рыхло. Фонарики под снегом, светят сонно, собаки зарываются носами. За гвоздяным забором, на березах, ворона каркнет густо, к снегу, – не проснется. От окон на снегу сиянье, на окнах розовое от лампадок. Придешь – тепло, уютно, топится лежанка к ночи. На ней, под лампочкой с зеленым колпаком, – заветный, новый «Вокруг Света», черный хлеб горбушкой. Читаешь долго, петухи взывают. В намерзших окнах – звездное мерцанье, серебреный Угодник в уголку, лампадка усиками водит…

    – проходят в озарении, как миг.

    За мной прислали…

    Но он же умер?.. Как же он… в Париже? вместе мы?..

    И умер, а живет. Не странно.

    Идет, поматывает узелочком. Я – за ним.

    * * *

    Зарево закрылось тенью: дворец какой-то, темный. Чуть розовеет небо, где пожар. Чернеют крыши.

    Лес, черные деревья. За чащей, в глубине, – пунцово-дымно, светится полоской. Загородный дом? Зеленоватый свет в деревьях. Странно. Кругом погасло, а..?

    Деревья отступают, я вижу огненные буквы – Restaurant.

    Зеркальная стена. Сияют люстры, кристальные гирлянды, звезды. Сияет серебром, сверкает хрусталями звонко, мерцает матом. Жаркие цветы в вазонах…

    Ресторан?.. Не знают, что огни погасли..?

    Я вижу в блеске розовое тело – плечи, груди, крахмально-белоснежные плястроны, блики лысин, извивы голых рук, мерцанье фраков. Я слышу теплый, пьяный аромат вина и пудры, тела и цветов. Смотрю, как плавают в огнях в истоме, льнут, откинув лица. Лежат с бокалами на спинках кресел, нюхают сигары. Движутся гарсоны, пристойно замирают по стенам. Но музыки не слышно. Странно. Мне кажется – они – другие, с другого света, – не живые будто. Какие-то… американцы?..

    Странный ресторан.

    * * *

    В деревьях – красноватое сиянье. Я вижу обгорелые колонки, кровавый отблеск стекол в фонарях. Высокий Обелиск мерцает.

    Place de la Concorde, последний поезд…

    Накатывает гулом. Воза, колеса, кони, сундуки горами, – сбродный стан?..

    – в кровавом свете.

    Как же мы пройдем?..

    На постаментах – бешеные кони. Их гривы развеваются, как пламя, оскаленные зубы красны. Ров за ними… Перебегаю, вижу: ноги в пряжках, чулки, камзолы, вздувшиеся лица, парики… Кричат:

    – Народу подавили… I

    Ходынка, Пресня?.. Задавленные люди в ямах… здесь?!

    * * *

    Дымят костры. Бьют по тазам цыганы, играют в карты. Клубят котлы, мотают головами кони. Бухает как будто в бубен… – балаганы? Какие-то, в фуфайках, с закатанными воротами, – воры? – волочат шубы. Вихлявый, плисовые шаровары внапуск, с обсосанным лицом, как заяц в кепке, – жулик, – идет за мною. Мне гадливо-жутко. С фулярами на шеях, рвань, – ведут молоденькую даму, непристойно. Она в ротонде голубого плюша, выламывает руки, бьется; ротонда распахнулась, вздувшийся живот бессилен, часики на золотой цепочке вьются. Затаскивают в угол, лезут…

    Кричат – дорогу! Везут кого-то, стоя. Люди на конях, грозятся. Я где-то видел..? В кровавом свете, что-то – стояками… Казни?.. На новых балаганах, в глубине, – черно народом. Мальчишки зацепились на деревьях, ждут.

    Высокий Обелиск – над всеми. Красный камень. Его тысячелетия проснулись, моргают на огонь, струятся. Угрюмые палаты, окна, колонны, фонари на арках, – все мигает. С балконов балаганщики вопят над станом.

    Я вглядываюсь: где же поезд? К садам, должно быть. Прямо – не пройти. Я вижу сундуки, над ними свалка. С волчьими глазами, в рваных шарфах; апаши, в крагах, с тайными ножами; усатые толстухи, девки, сброд… – выхватывают, тащат шубы…

    … ресторан..? При фраках – дамы, с голыми плечами, жмутся. Их окружили, грабят. Сдирают фраки, жемчуга, браслеты. Затрепанные девки лезут, дамы бьются. Развесив губы, косоглазый гладит… Вихлявый, с мордой зайца, играет с толстяком, щекочет мышки. Толстяк, с сигарой, преет, смотрит мутно. Рыластый рвет его за фалды как мешок, вытряхивает вон из фрака. Бьют длинного американца: йок!

    Я – вне. Мне нужно на последний поезд.

    С балконов машут. Лица этажами, как галерка. Вопят:

    – Побе-да!..

    Передний – маленького роста, гном. Головка черненькая, клином. Он в шубе, похоже на салоп просвирни, с блеском. Лисий воротник по локти. Глазки сверлят. Пасть у него щурячья, он пищит; но писк – как шило, продирает кожу.

    – тяжелый. Шапка башней, енотовая шуба, как гора, – слоновьи уши. Протодиаконова шуба, а усы… – румынский цимбалист: усы винтами.

    Еще – жукастый. Усики обвисли, нос гвоздем, кислый: нюхает как будто. И – краденая шуба, на хорю. За ним – безлобый, с пастью; ус, «для пикана», в стрелку; шинель с бобрами – на одном плече, подбита красным; блуза в масле.

    За ними, стаей, – картузы из выдры, собачьи шапки, волчьи балахоны, хорьки, верблюжина, крылатки, полушубки, пледы, башлыки… Пыряют кулаками к Обелиску, взывают – волочить куда-то дальше. Мне чудится, что этот камень – ихний, тысячелетнее кропило сброда, бог кочевни. Его таскают по земле извечно.

    Внизу переминаются смущенно: с книжками, одеты бедно, лица нервны. Доказывают, шепчут, спорят. Движения нерешительны, бессильны. Одни – согласны; другие протестуют, молча. Шуршание бумаги, блеск очков…

    Я знаю: их сейчас потащут. За ними, за решеткой, – лязги рыластые, в звериных шкурах ждут: вот, спустят…

    Не пройти. Я пробираюсь к Обелиску. Мужик с мешком, глазеет. Брюхатая лошадка, санки; под ордой сено: кормит. Я спрашиваю, где же поезд. Он не слышит, высматривает впереди, к балконам: швыряют на толпу одежу, шубы… Я понимаю: за добром приехал.

    У камня, за решеткой, – старички: в халатах и тюрбанах, пестрые, – волхвы, как будто. Лиц не видно; все на коленях, головами вместе: разглядывают что-то на земле. Я вижу, с жутью: огонечек желтый, язычком. Неугасающее пламя?.. Нефть и здесь?!.. Колдуют, раздувают… Маги? Пожары раздувают… или – свет? В молчанье, головами вместе.

    * * *

    Бьют по тазам Цыганы. Ржут кони. Бухает как будто бубен. Котлы дымятся чадно, тянет мясом. Пар прелый, тошный.

    Лестница под землю. Метро, там поезд. Дверочка, чуть светит. Визы?.. Женщина за стойкой, пачки. Бистро, а будто визы. Женщина бросает «maryland», три франка сдачи, наши золотые. Бегу, рожок мерцает угол, сдвинуты столы, до потолка, как загородка. В углу – замученные лица, молодые, смертная тоска во взгляде. Мученики, наши! Кричу – «последний поезд, уходите!..» Молчат, как дремлют. Не добраться к ним. Бросаю золотые, слышу звон. Бегу – пройти к ним, сзади. Стены. Стучу, как в пустоту. Где двери? Все доски, новое, и пахнет елкой. Лестницы, пролеты, дырья. Ползу по скрепам, в крестовинах, в брусьях. Вижу в дырья – глубоко внизу – все огоньки, костры, дымится. Мне страшно: полечу в провалы. Ступеньки провалились, нет перил. И слышу: костыли, за мною. Оглядываюсь – тот, на костылях. Шагает в брусьях.

    … Синеет небо, звезды. На страшной глубине – краснеют точки, – огоньки, костры. На дали – зарево, и купол, с пятачок. Две башенки, как две монашки, в остреньких шлычках, – две палочки, на страшной дали.

    Знакомый голос слышу:

    – Поспеша-ай..!

    Сбегаю по дощечкам, в ветре. Свежо, морозно. Белыми клубами паровозы. Платформа, ящики. Снежок как будто. Поезд, странный: скамейки на вагонах, по стенам. Я вижу: старичок мне машет. Так я рад, бегу к вагонам, схватываюсь… – шляпа?!. Потерял. Багаж..? Не помню. Все мое там было… Сейчас отходит, поздно. В вагоне, подо мной, оркестр играет. С нами Бисмарк едет, на конгресс.

    Свисток. Я вижу: далеко, как птица, машет, на костылях, шинелька надувается от ветра. Догоняет, прыгнул! Я рад, кричу от счастья. Кто он мне, родной? Лица не вижу.

    – Берлин проехали-и..!

    Мужичий голос: будто бы – Бя-рлин!

    * * *

    Березы, в звездах. Будто бы – Кусково. Длинная казарма под бугром. Окошки в клетках, запотели; свет банный, мутноватый. Старичок бежит по снегу в баню. Я-то как же?..

    Валит снег, платформа. Я – один. Теперь, куда же? Без шляпы стыдно. Приглядываюсь за окно – желтеет лампа. Вижу… я – здесь?!тот ужас? Стою. Из темноты плывет онарик. В окно мне виден станционный зал, пустая стойка, то-то, у дверей… Голос из темноты, осипший: – Входите, запираем!

    Сейчас войду…

    II

    Я из Парижа, – где-то под Москвой, в дороге.

    Ночь, валит снег. Глухая станция, пустая, ни одного вагона. Даже путей не видно, все под снегом. Платформа – ни следка, все гладко, чисто, полное безлюдье. Снег не живой какой-то, не хрустит, – как вата. А все обычно: сараи, палисадники, березки. На станции в окошках огоньки.

    Осматриваюсь. Как я одинок!.. Куда мне и зачем, – не знаю. Я без шляпы, без багажа. Снег лепит, будто в марте. От фонарей, за снегом, – мутный свет. За станцией собака лает, неспокойно: послушает – полает, в пустоту. Опять послушает. Там – темень.

    – неудобно. Садиком, извозчик где-то… – все решетки. Острая тоска. Зачем я здесь? Припоминаю: что-то… баня?… Сколько лет без бани! Все – в бане, никого не видно. Праздник завтра.

    Вокзальчик невысокой, длинный, дощаной, заляпан снегом. Стараюсь разобрать над входом – «Москва» как будто? Окошки клеточками, запотели, светят постно. Приглядываюсь… – Боже мой, я здесь..? да как же я… приехал?!. Мне тошно, я хочу назад, а ноги мнутся. Лепит снегом, собака лает, – безысходность.

    Смотрю гадливо: темноватый зал, чернеет печка, сушатся портянки… в мохнатой шапке, спит… зеленоватый чад махорки, лампочка косая в фонаре, струится ниточкою копоть. За дверью кто-то… Не могу войти, так гадко.

    Слышу – человек..? Отхаркивает вязко, как больной. Мотается фонарик, решеткой мызгает по снегу.

    Раб, опять… Вертеться, путать, гнусные анкеты… Так мне гадко!

    – Входите, запираем.

    Соображаю: надо закурить… сказать, что здешний, так, гуляю..? Нащупываю папиросы – Maryland, увидят… Спичек нет.

    Иду, как здешний. Пробую свистать, а губы смякли. Carte d'identite в кармане!.. Снег вязкий, намело к дверям, давно не ходят. Дергаю за ручку, не могу… Фонарик наплывает. Я вижу колокол, замерзшую веревку с узелком, на колоколе снег полоской. Стою и стыну, все хочу вглядеться. Стойка, человек какой-то… спит? За дверью – кто-то. В ногах зудливая истома – убежать?..

    Сейчас войду.

    * * *

    Высокая казарма, на столбах, – лабаз как будто. Темная стена, в потеках, свод на балках. Лампочка желтеет в пустоте. Ступить противно, – пол осклизлый, липкий. Бьет острой вонью бычьего загона, тошнит от сладковатой прели. Не могу…

    Я вижу загородку в глубине, рогатку. Ходят тени. И мерзь, и жуткое хотенье – увидать. Они таятся.

    Я знаю: здесь не могут, здесь «европа», особенное место – вне.

    Пустые столики в перегородках, будто – ложи. Мужик какой-то. Он лежит на лавке, под окном. Окно глухое. Поддевка на барашке, малиновый кушак, подковки, шапка колпаком, кулак в кармане… нос ястребиный, смуглое лицо. Цыган-барышник? Мне тревожно: проснется – пропадет «европа».

    Оглядываю стойку. Корытце, студень в нем, какой-то страшный, – желтенькое сальце. За стойкой – смотрит на меня, берет мутовку, лезет в студень. Я узнаю гарсона с Motte-Picquet, отмахиваюсь с ужасом – не надо! Он черпает, несет на столик. Показывает пальцем: ешь!

    – будто ресторан. Лакей с салфеткой, смотрит. Есть, такое?!. Мне тошно, я хочу задобрить… Похоже – итальянец, в эспаньолке, выглядывает из-за стенки: здесь ли я. Я притворяюсь иностранцем, – здесь «европа» – и говорю гарсону с Motte-Picquet, хочу задобрить:

    – Voila, monsieur…

    Даю пятифранковую бумажку.

    – Вот, валюта… Я из Парижа, и сейчас в Париж… Он смотрит нагло, говорит по-русски:

    – Все равно, а надо подписаться. Все анкеты, четырнадцать анкетов-с! Я сейчас…

    «европа». Прохаживаюсь иностранцем. Там – лакей, показывает на меня бумажкой. Вижу дверь, чуть приоткрыта щелью…

    Я узнаю вокзал – Виндавский. Красное сукно, стаканы, люстры, чемоданы. Зал I–II класса. Там – они.

    Все ряженые, в шубах. Отходит поезд в Ригу, на Париж. Я вижу низенького, голова торчком, в салопе, лисий воротник по локти. С ним другие, поддерживают, водят, все – с почтеньем. Он тычет пальцем к двери, на меня. Мне жутко, но держусь за ручку: здесь – «европа». Все – иностранцами, и все – в Европу. Я вижу, что на них – до чемоданов – все чужое. И все они – чужие, в русских шубах. У выхода – в суконных колпаках, при красных звездах, – наши дураками. Подобострастно тычутся глазами, сторожат.

    Смотрю я – лисий воротник, ко мне!.. Захлопываю дверь, бегу куда-то…

    * * *

    Платформа, пустота. Огромный поезд. Вижу человека:

    – На Париж?

    Копается в какой-то сумке.

    – Не пойдет.

    Мне кто-то машет. Смазчик, – пахнет маслом. Ведет куда-то. Поезда уже нет, а поле. Шепчет:

    – Прямо, прямо…

    – золотятся щели, под ногой: под нами освещенный зал, и гомон. Ступаю осторожно, вижу в щели: толкутся, хлопают дверями, ищут… Я знаю: самый тот, где в шубах.

    – Вот выход…

    Это друг, родной мне, – может быть, отец покойный. Хочу обнять…

    Один я. Дверь на блоке, кирпич рокочет. Вижу чистый снег, глотаю воздух.

    Длинная казарма, баня. Мокрые окошки, тени там. Вода в канаве, пахнет банным. Бревенчатые стены, как труха: пропрела баня. Склизкое окошко. Приглядываюсь – все набито: тела, стойком, друг к дружке, плотно. Лопатки, ребра, шеи, – все костляво. Пар стоит, шипучий банный шум, гул шаек. Набито – не войти. Отыскиваю двери, – нет дверей. Мне жутко: как сдавились, трутся!.. Мне кажется, что пар идет от них, там холод. Я кричу:

    – Пусти-те!..

    Колышутся и жмутся, головы – как зыбь. Мне страшно: баня расползется, лопнут стены…

    * * *

    Ночь, снег. Я – в переулках. Снег белесый, – луна, должно быть. Мертвые дома, закрытые ворота. Я путаю, не знаю, где мое… Вот перекресток, некого спросить. Какой же это город? Тупики, фонарики-маслянки. Клин… Рязань?..

    Извозчик поперек, из переулка в переулок, тенью. Я слышу санки на зарубах, глухо. Навоз чернеет, огороды. Где я?..

    Как будто, Сухарева башня, глаз часов. Мещанская, конечно. Без четверти… 7! А почему же никого не видно?

    … да где же..?

    Садовая? Пустая, без садов. Заборы. Все перепуталось. Да как же так… забыть?!.

    Еще извозчик, простучал в проулок. Здесь, кажется. На Житной? Тупичок, ограда…

    Вижу – церковь, Кажется, она..? Нет, ниже. Где крестили – была высокая, с зеленым верхом. Паперть та же. Конечно, постарела. Я узнаю Угодника – в снегу, ограду. Здесь притвор. Да, самая та церковь. Заперта.

    Я прижимаюсь ноющею грудью, целую прутья. Снегу намело в притвор. Купель стояла… белая купель, всегда стояла. Как часто поднимался по ступенькам, глядел за прутья! Она стояла, белая купель, на пятке. Старая купель, моя. Я помню, как в нее… Я прижимаюсь, плачу. Нет купели. Приходит острое, одно, – в меня и в церковь. Белая купель… связаны. Кричу от боли в прутья, в темноту. О, Господи!..

    * * *

    Мне так приятен строгий кабинет, покойный, чинный. Темные портьеры. Кожаный диван, глубокий, кресла, в зеленых шторках шкафы, бронзовые лица мудрецов. Я вижу Цицерона гладкий череп, Царя-Освободителя, с хохлом, Законы. Мудрые Уставы на столе. Стол длинный, у окна. Горит свеча. Окно раскрыто. Портьеру чуть колышет. Из сада тянет зеленью и ночью. Цветет сирень. Я вижу кисти. Свет от свечи на них, на матовых листочках, темных. Тишина. От уличного фонаря льет в тополь, струятся беловатые листочки.

    – Обсудим… – говорит патрон, закуривая от свечи сигару. Он благодушен и спокойно весок. Мне приятно. Я знаю, – он скончался. Но это ничего не значит: он – в другом.

    Я говорю:

    – Но как же вы теперь? У вас все тот же кабинет, порядок. И Уставы?.. Вас не коснулось..?

    – Не мо-гут… – говорит он веско. – Они не знают. Все это… – он обводит кабинет и к саду, – вне! Закон… – захватывает он Уставы, пускает веером листочки, – вы знаете, еще Юстиниан… «висячее наследство»?..

    Я вспоминаю что-то: да, Юстиниан..? «висячее наследство»?

    Он продолжает, веско:

    – Ну, обсудим. «Висячее наследство»… Не нужно смешивать: не выморочное!.. – грозит он пальцем, – нет! Я знаю. Когда, правопреемник, неизвестен, в неведомой отлучке… – показывает он за сад, куда-то, – но он… есть! Презумпция… Ну, где-то… так сказать, по-тенци-ально. Обсудим казус… – размахивает он за сад. – Данный казус, огромное наследство, как бы висит и ждет возникновения по праву, – id est, momentum juris. Ясно? А здесь… – показывает он на шкафы, на кабинет в покое, – здесь-с – о-пе-ка! Неуловимая, моральная… скажу я лучше – ду-ховная опека, tutela spirita. Вот почему… немогут! Не будем говорить о праве: фактически не могут! Impotentes. Оно недосягаемо для тлена. Ergo: victores sumus! Ясно. Вам понятно?

    Мне все понятно, нам – понятно. Я верю, и спокоен, что – опека, там, патрон все знает. Не могут. Вот почему и кабинет, и стол, и Своды, и за окном сирень, и дворник за забором, и куполок Успенья где-то там, – все прочно: «висячее наследство» и опека. Да.

    – Carte d'identite… Мне надо… личность..?

    Он понимает с полуслова. Смотрит на часы, – часы его на редкость, хронометр, – разглаживает русую бородку, чешет лоб.

    – Устроим. Едем в Камергерский, сегодня Чехов. Там поручители… на стенках, в зале? – он моргает, – оттуда вы, как полноправный. Есть закон!.. – показывает он на томы.

    Я понимаю: есть такой закон. Патрон все знает. Так мне хорошо, что я хочу увидеть куполок Успенья. Смотрю в окно: не видно, тополя мешают, разрослись. Как будто, месяц: свет по саду, тонкий. А за забором мирные шаги. Там дворник, горничная адвоката. Тихий смех.

    – Это мой «Милорд»…

    Я знаю: горничная вывела «Милорда». Мне покойно.

    – Пока у вас ночую..? – говорю.

    – Естественно. Ну, едем. Бисмарк там… А если Бисмарк… Я понимаю: если Бисмарк…!

    «Милорд» залаял?.. Грузовик рокочет, стук в ворота?.. Я слышу – голоса, по саду..? Они, за мною… знаю. Я тушу свечу, сную по кабинету, в темноте. На месяце окно яснеет. Шепчутся деревья, ветер. Шаги под окнами. Я слышу – цапают за подоконник, лезут… вижу, как картузы яснеют, головы стоят в окошке… Хватаю что-то и кричу, кричу…

    * * *

    Молочные полоски, смутно. Не понимаю – что, но слышу – радостное, в уши:

    – Marchand d'habit et peaux-o-o..!

    Париж?!. В Париже я… На уличке – marchand d'habit, старьевщик, шкурки. Я признаю молочные полоски-ставни. Гремят бадьи, грузовики увозят мусор… – утро. Тени скрылись.

    Весь день – не свой. Ощупываю голову: в таком – и сколько! Все. От первого луча до – смерти. Вся жизнь, великое богатство жизней. И вот, marchand d'habit – последнее мое богатство? радость? Грязное тряпье и шкурки… Крик его срывает, кроет – все. Как на заре рожок, бывало.

    Странно.

    Февраль 1926 г.

    Париж

    Разделы сайта: