• Приглашаем посетить наш сайт
    Языков (yazykov.lit-info.ru)
  • Праздничные герои

    Праздничные герои

    Они заявлялись на Рождество. Может быть, приходили и на Пасху, но на Пасху неудивительно, а на Рождество, когда такие морозы, а они заявлялись в прюнелевых ботинках, в легких пальтишках без пуговиц и каких-то кургузых кофтах и долго не могли говорить с холода, а попрыгивали в кухне, у печки, – это осталось в памяти.

    Откуда они являлись и куда уходили? Теперь я знаю, куда идут они и откуда приходят, а тогда… тогда я считал их диковинными и сам хотел бы пойти с ними, в их необыкновенную жизнь.

    – А где они живут? – спрашивал я старую няньку.

    – За окнами! – говорила она сердито.

    За окнами… За окнами – снег, запушившиеся белым деревья, морозное солнце в дыму. Значит, они там, везде?

    – А почему у кормилицы сын мошенник?

    – Пустая балаболка… – сердилась нянька. – Мороз вон в окошко смотрит.

    Смотрю на черные окна в елочках – мороз там. И они

    А вот и завтра. Оно пришло после ночной метели, в ярком солнце и крепком морозе. У меня заломило в теплых варежках пальцы и запищали ноги в меховых ботиках, пока я шел от обедни. А они уже подбираются. Вот кто-то шмыгнул в ворота, – уж не Пискун ли?

    В парадном позванивает звонок, позванивает по-разному. Теперь в редких домах сохранились эти милые старенькие звонки, каждый со своим голоском. Теперь пошли электрические, – один, как другой. Теперь не узнаешь, звонится ли богач-родственник, который, бывало, звонился крепко, которого боялся звонок и голосил так, точно вот-вот разлетится; или это дальняя родственница, старушка в потертом салопчике, которая все раздумывает, не пройти ли с черного хода, и робко звонится, чтобы поздравить и молчаливо напомнить, что ее еще не стащили на кладбище.

    Чуть слышно звякнул звонок, точно его задели тряпочкой. Это, конечно, старичок-лавочник, торгующий в доме тридцать пять лет. Он совсем беленький, точно его почистили к празднику мелом и забыли встряхнуть. Он говорит прибаутками, приносит коробочки с монпансье и весь сладкий: пахнет винными ягодами, мятными пряниками и царе-градским стрючком, сладким и вязким духом, который сохранился еще в бакалейном ряду. Он поздравляет с высокоторжественным днем, пьет чай вприкуску, где-нибудь с уголка, и внимательно слушает, что говорят другие. О нем забывают, и он уплывает незаметно. А звонок крепнет и крепнет – приходят люди солидные. И чем дальше – храбрее звонит звонок.

    А там что?

    Я знаю, что с черного хода идут они.

    Пискун сидит на лавке, возле лохани. На нем кацавейка с разными рукавами – один поновее, светлые брюки и дамские меховые сапожки, под бархат. Уши повязаны грязным шарфом, красным с зелеными полосами, и рыженькая бородка торчит прямо, точно сломалась. Я знаю, что у него нет ушей, – он отморозил их, когда уснул на снегу. Кто он – не знаю. Но у него такой тонкой голос, – должно быть, и голос он отморозил, – что его все жалеют и зовут Пискуном. Даже наш толстый кучер, который со всеми ругается, говорит жалостно:

    – Пискун, ты, Пискун… пропащая твоя головушка!

    Глаза у Пискуна всегда плачут, а руки дрожат. Он сидит тихо и ест пирожок над горстью, чтобы не пропадали крошки. Это для него вчера собирали старые сапоги и брюки, вязали в узел и отослали на кухню… Пискуну дадут сапоги и брюки.

    – А Пискун кто? – спрашиваю я няньку.

    – А вот будешь из рюмочек допивать, вот и будешь Пискун. Таких-то ероев вон сколько на улице-то… Значит, Пискун герой… А другие – тоже герои?

    Рядом с ним сидит плотник Семен, безрукий. Давным-давно он делал курятник и поставил высокие качели в саду. Но тогда были обе руки. Он одет хорошо: в черном, со сборами, полушубке, с цветной вышивкой по груди, в белых, с розовыми разводами, валенках. В левой руке у него кулечек с крашеными кирпичиками: это он принес мне подарок, как и в прошлое Рождество. Правый рукав полушубка набит мочалом и тряпками, – он давал мне пощупать, – затянут внизу ремешком для тепла и болтается, точно толстая колбаса. Руку его съел антонов огонь.

    – С турками воевал, барчук! – говорил он, посмеиваясь.

    За ним сидит бледная женщина с узелком, в тальме с висюльками, худая, как смерть. На коленях у ней мальчуган в голубой шубке-матроске с якорьками на пуговках, в серой барашковой шапочке с болтающимися наушниками и в красненьких рукавичках; на щеках у него розовые полоски, в руке пирожок, на который он смотрит, в другой – розовый пряник. Должно быть, от пряника розовые полоски. Кухарка трогает его носик и дает куриную лапку. Но взять не во что, и женщина сует лапку ему в кармашек.

    А что наверху? Там новые люди. Все в сюртуках, с красными лицами, в белых воротничках. Стоят у стола и покрякивают. И мне хочется крякнуть. А когда пьет диакон, огромный, с пышными волосами, и крякает, у меня вздрагивает в груди. Но тут все известно.

    А там

    Тут народу прибавилось. Я вижу мою кормилицу. Она сидит в ковровом платке и плачет. Почему она плачет? Она что-то рассказывает. Должно быть, про то, что у нее сын мошенник. Я слышу, как она все повторяет:

    – Пачпорта не дает…

    Скрипит мерзлая дверь, и входит человек, которого называют «подбитый барин». Он не похож на других, может быть, барин, но почему же «подбитый»? Он высокого роста, в узеньком легком пальтишке, в грязной фуражке, как околоточный, без калош. Кланяется слегка и становится к печке, совсем близко ко мне. Я хорошо вижу его синий нос, длинные черные усы и выпуклые глаза. Он покрякивает, как господа в сюртуках, и вынимает из кармана конверт.

    – Доложите хозяевам… – говорит он строго и крякает. В кухне смеются и не хотят идти наверх.

    – Народы! – говорит барин, похлопывая конвертом.

    Приходят еще, занимают все лавки, дышат на красные руки. Приходит Василь Сергеич, попрыгивает. Под мышкой у него серое суконце, где фокусы, и он непременно будет жевать салфетки и глотать рюмки.

    В передней накрыли стол. Стоит зеленая «четверть», лежит на тарелке колбаса. Сейчас будут вызывать снизу.

    – Пискуна!

    Пискун едва лезет по лестнице – у него ноги не слушаются. Подтягивается на перильцах, а красное лицо перекосилось, точно он вот заплачет.

    – Со днем Рождества Христова… – жалобно пищит он и вдруг начинает плакать.

    Почему он плачет? Что у него отморожены уши или потому, что не слушаются ноги? Я смотрю на его руки – они красные, в трещинах, и ему, конечно, больно.

    Ему дают рубль, угощают водкой, но он не пьет. Начинает рыться в кармане и вытаскивает бумажку. Там маленькая коробочка, а под стеклышком шумят разноцветные сахарные зерна-драже.

    – Дозвольте сударю… очень занятно им… – пищит он, протягивая мне коробочку.

    Я беру и убегаю в столовую. Какая коробочка! А что ему дать? У меня есть хрустальные шарики, с залитыми в них пестрыми ниточками, но мне жалко отдавать шарики. Я ему солдатика подарю – без головы который. Я нахожу солдатика, но Пискуна уже нет. В передней стоит кормилица. Она обнимает меня, целует мокрым лицом своего выкормыша и начинает поспешно шарить в карманах. Достает апельсин и шоколадку в бумажке, на которой нарисована башенка. Почему мне жалко ее, и я сам начинаю плакать? Я прижимаю холодный апельсин к глазам и через щелочку смотрю на кормилицу. Она смотрит на меня и покачивает красным лицом.

    – Ну, поздравь…

    Она долго отказывается взять рюмку, пьет, жует колбасу и все посматривает на меня. Она желает нам очень много. Мне она желает расти всем на утеху.

    Где она, выкормившая меня? Теперь бы я мог многое сказать ей, посмотреть, какая она, спросить, как живет и почему у нее сын мошенник.

    Появляется и подбитый барин. Он размахивает руками и играет фуражкой. Выпить отказывается. Он теперь совсем не выносит духу, и у него даже «не проскочит по случаю пищевода».

    – Ну, а попробуй…

    – Разве по случаю великого праздника, – хрипит он. – Позвольте же в сей высокоторжественный день…

    Он не берет колбасы, выпивает молча еще, и еще, и еще. Вынимает из-под грязного жилета конверт и дрожащими пальцами вытягивает из конверта бумажку. На ней в уголке розовый ангел в золотых завитушках и кудряво написано синей краской: Рождество Христово!

    – Вот-с, дозвольте воспроизвести… от избытка собственного трудолюбия!..

    Он читает внушительно, положив руку на грудь, и трясет головой. Усы у него повисли, как будто плачут.

    И пусть ничто за этот праздник

    Он вдруг опадает, склоняет голову, сует листочек и говорит, будто точит ножи:

    Поднес по-чтительно-с… про-казник
    В сей день Христова Рождества-с…

    Все смеются. Смеется и подбитый барин. Он говорит, что имел честь получить ласковое наименование – проказник и потому вставил для увеселения, чтобы оживить стих.

    – Не знаю.

    Шумят в зале. Здесь Василь Сергеевич, из-под Девичья, показывает фокусы. Глотает рюмки и таскает их у меня из кармана, жует салфетки, гоняет магической палочкой шарики под железными колпачками, ест эти шарики, давится, и вдруг начинает вытаскивать изо рта веревки. Ходит на голове, крякает уткой, пилит губами, говорит животом, наконец, глотает ножи и начинает таскать их из каблука. Смеются краснолицые господа в сюртуках и дают гривенники. Он лыс и стар, серое у него лицо, все оно в лапках и цапинках. Но он ничего, все улыбается и приглашает всех под Девичье, где играет на балагане. Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие, гулкие. Словно там разбивают стекла и ломают стены. Это пришли музыканты – «последние люди».

    – Береги шубы!

    Есть слух, что музыканты потаскивают шубы, но их пускают.

    Впереди выступает длинный, как жердь, с красным шарфом на шее и головой толкачом. Он с огромной медной трубой, которая больше меня. Дует так, что мне страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним серенький старичок крючком, с вытянутым, как у мышки, лицом, дует в маленькую трубу, и еще толстенький, с маленькой головой, с огромным заплатанным барабаном. Он колотит култышкой, точно колет дрова. Все зажимают уши, но музыканты серьезны. Играют «Камаринского», «Славься, ты славься», «По улице мостовой», а Василь Сергеич ерзает на одной ноге.

    у них там?

    Еще год проходит, еще приходят они, но их меньше. Сплыли куда-то…

    Смотрю на коробочку с пестрыми зернышками.

    И теперь иногда вижу я эти коробочки. Ими торгуют старушки на уголках из корзин: на ветру и пыли ярко смотрит пунцовая сахарная клубника, красные петушки, розовые пряники-ломучки. И их-то редко встречаешь. Ушли и коробочки, и кормилицы, и подбитые барины, и Пискуны. Может быть, есть они все, но в домах их что-то не видно. Может быть, их убирают куда-нибудь, чтобы не шмыгали зря? Может быть, всем им назначили по теплому месту? Может быть, как-нибудь под сурдинку наделяют целковыми, и они не прыгают по морозцу? Много иного пошло теперь. Вот везде теперь электрические звонки, и по ним не узнаешь, кто просится. Много света на улицах, везде образцовый порядок, исправные швейцары на подъездах, и ворота под наблюдением. И не легко разыскать черный ход. А морозы все те же, а жизнь стала строже и сумрачней. Хмурится, хоть и в огнях вся. И кормилицы еще выкармливают чужих… А хотелось бы и теперь встретить долгого человека с медной трубой, смело входящего в чужие дома – поздравить.

    Раздел сайта: