• Приглашаем посетить наш сайт
    Ходасевич (hodasevich.lit-info.ru)
  • Последний день

    Последний день

    День ото дня рассыпаясь,
    С фронта домой добредет,
    И, боевым прозываясь,
     
    Из песен войны

    I

    Дивизион умер. Совершилось его погребение. Так и сказал сумрачный фейерверкер Литухин, когда подали передки на батарею, чтобы снять первые два орудия. Стоя на блиндаже, сложив руки, сказал он – лениво возившимся внизу нумерам:

    – Веселенькое погребение!

    Когда подтянутые, оголодавшие шестерки выкатили орудия и потянули, встряхивая и выкручивая среди полузанесенных снегом воронок, Литухин проводил их до мостика и, зайдя в землянку, сказал Чекану:

    – Помаленьку похороняемся, господин поручик. А помянем – чем Бог пошлет.

    Попросил карабин и пошел пострелять воробьев коту Гришке. Чекан, еще недавно поручик, теперь просто Чекан, командующий батареей, сидел у чугунной печки и упорно глядел в жаркий огонь.

    – Ну, Загидула… надо собираться, – сказал он татарину-вестовому. – Сегодня последний день.

    – Нада, – повторил Загидула в тон. – Давно надо.

    Да, пора. На батарее остались только телефонисты. Из орудийной прислуги – семеро. Теперь они увязывали свое добро. Пехота давно ушла. В окопах, за рощей, только бродячие собаки, – гремят кинутыми ржавыми котелками.

    «англичанками». Когда выкатили четвертое орудие, Чекану стало нехорошо. На чей-то оклик – выкатывать? – он только мотнул и смотрел, закусив дрожавшую губу, как кованые колеса хрустнули по слеге, брезентовый надульник окрасился в розовое от погасавшего солнца. Поплыло орудие куда-то, раскланиваясь на кочках.

    – Ну, господин поручик… попрощаемтесь…

    Уходил Литухин с последними номерами. Он держал в поводу вороную кобылу, был туго подтянут, выбрит, выше ростом и, как будто, худой. Сбоку – наган. На правом плече упрямо оставленная полотнянка погона. Серебряный крест на новой ленте – словно на смотр.

    Чекан, почти мальчик, с вьющимися белокурыми волосами, с нервным худым лицом, уже сменившим загар на серую бледность, крепко пожал и дважды потряс большую жесткую руку, протянутую ребром, и поглядел в серые умные, теперь неспокойные глаза Литухина: они любили друг друга и знали это. Чекан сказал только.

    – Прощайте, Литухин… счастливо…

    копыта.

    – Господин поручик!..

    – Последние снимочки батареи, с вами не забудьте выслать!

    Сделал под козырек и заворотил круто. Чекан тоже отчетливо отдал под козырек и крикнул заигравшим подковам:

    – Ну, конечно! Счастли-во!

    Поглядев в темную пустую дыру орудийного блиндажа с голым помостом, как в покинутую квартиру, и тихо сказал:

    – Вот и…

    Когда стало темнеть, он вошел в землянку и сказал на пункте связи: «С восьми, завтра, снимать телефоны, придут двуколки!» И стал прибираться. Потрепал Гришку, уже устроившегося на кровать на ночь. Подумал: «Куда его-то?» И в голове родился прыгающий напев:

    Какой вы э-ле-гантный,
    Какой пи-кантный!

    Посмотрел на Гришку, баловливо вывернувшегося белой грудкой, и вспомнил, как в сентябре обедали батарейной семьей. Гришка держал серые лапки в белых перчатках на краю стола, а прапорщик Петров пел ему комплименты.

    Вдруг крикнули: батарея, к бою! – все кинулись и Гришке отдавили лапку. Перебирая книги, Чекан увидел и другого кота, завалившегося на книгах, к печке, – толстую Акулину Поликарповну: последнее досыпает.

    Пришел старший телефонист, худосочный, долговязый Дидулин, и принес вести: немцы перебросили на ружейной гранатке пачку листовок на пост.

    – Вот, прочитайте… – сказал, ухмыляясь, телефонист. Чекан взял лист и прочитал крупнопечатное: «Щастливого пути!»

    – Оставьте себе на память, – сказал Чекан.

    – Это не по нашему адресу, господин поручик… – как будто обиделся Дидулин. – Как это аллегория, но мы всегда были на своем месте. А которым по адресу… сыпь-ка их! Наша артиллерия была на высоте задачи!

    – И телефонисты славно работали… – сказал Чекан. – Верно, это не по нашему адресу. Бросьте в печку.

    Вспыхнуло в печке, от света проснулся Гришка и стал умываться. Чекан взял из ящика книгу Толстого «Воскресение» и дал Дидулину:

    – Вы любите читать. Вот возьмите в память нашей работы… «Воскресение»…

    – Тогда уж позвольте, господин поручик… немецкой сигаркой. Обменяли вчера на мыло.

    Он аккуратно положил сигарку на край стола, словно она была у него заранее приготовлена, повернулся четко и вышел. Чекан закурил жадно: другой день не было табаку. Хорошо было бы рому выпить… Накрепко затянувшись, он надел кожанку и вышел из блиндажа.

    II

    Полный месяц уже высоко стоял. Сверкал голубоватый снег, в синих пятнах воронок. В лесу, за землянками, шевелились тени, – начинался ветер. Где-то жалобно мяукала кошка: много осталось их по землянкам – лови мышей. Чекан пошел «дорожкой смерти», кривой тропкой, по которой ходил больше году на батарею. Дорожка была счастливая: кругом яма на яме, а дорожку не тронуло. Только чуть-чуть задело у командирского блиндажа, 8 июля, когда убило командирскую лошадь Астру. А вот – от восьмидюймового… В ней до заморозка наводчик Хохуля держал под сеткой на колышках дикий утиный выводок. Его у него украли. Чекан вспомнил плаксивое круглое лицо Хохули, когда он пришел пожаловаться, что украли у него «последнюю радость». Вспомнились нумера. Все были народ славный.

    – не дымили. За ними влево шел разбитый снарядами лес. Пушился черный дубняк. Как на порубках, торчали тощие сосенки. Белели в луне острые вихры расщепов. Там и там, городами, виднелись надбитые деревья – «люди». Так сказал как-то Литухин, когда взрывали неразорвавшиеся снаряды:

    – Как люди, прямо! По-церковному буквы: како, люди, мыслете…

    Понравилось всем: побитые деревья – люди!

    Куда ни глядел Чекан – всюду были эти побитые деревья, воронки, кочки – опустошение. Боже, ка-ко-е! Иным, жутким ликом предстало оно теперь, когда все кончилось, когда остался Чекан один. Больше года прожил среди могил, под смертью! И о смерти не думалось. А теперь стало думаться, когда так тихо. Теперь только утрами, если ветер, доносит немецкие барабаны: «дррала баба боб-б-рра… др-р-рала баба боб-рр-ра…»

    Недалеко от бывшей батареи стояла сосна, под ней – воронка. Тут «съело» висевшую на суку шинель Хохули, остался один ворот. Чекан вспомнил, как рад был Хохуля, что отошел тогда покормить утенков: и жив, и новую шинель выдали.

    А вот полянка со столиком, где чайничали и писали дивизионную поэму. Отозвалось знамое:

    Носит сме-э-рти шевро-он…

    Тукнуло глухо неподалеку – должно быть, сук. Чекан поглядел на стук и увидел на поляне, у соснячка, лошадь. Лошадей он любил, но теперь было тяжело встречать лошадей: это были тени, лошади обозов, брошенные околевать с голоду. Последние дни часто приходили они к людским стоянкам. Стояли часами, поникшие, словно раздумывая, равнодушные, с нависшими веками, которые уже не было сил поднять. Они приходили умирать на людях. Их пристреливали из жалости. Вчера Лопухин пристрелил одну на могилах егерей-гвардейцев. Она подошла к крестам, за разбитым заборчиком, и долго стояла, раздумывая, быть может, не здесь ли люди, которые ее возьмут. К концу дня повалилась на снег, и Литухин ее пристрелил, чтобы не стали живую рвать собаки. Недавно Чекан встретил такую же, хороших статей когда-то. Она потянула к нему костлявую голову с нависшими веками, и он увидал в узкие щели умирающие глаза. Правда, может быть, нервы последнее время были раздерганы, – этот взгляд многое говорил Чекану.

    И теперь он не мог уйти. От месяца и снега было совсем светло. Лошадь стояла задом, и Чекан видел отсвечивающие углы бедер, как у тощей коровы, и пятна провалин. Провисла спина, хвост подтянуло в ноги, острым гребнем стояла холка. Это была вороно-пегая, с пятнами на боках, будто закиданная снегом.

    – стояла, ткнувшись головой в соснячок; только правое ухо чуть повело на свист. Словно это было необходимо, Чекан зашел через сосновую поросль и оглядел с головы: на лбу было белое пятнышко и все те же нависшие веки.

    – Васька! – позвал он тихо. – Что… умираешь?.. Лошадь потянула голову, пошевеливая обвисшими слабыми губами. Чекан потрепал.

    – Ничего, Вась, скоро конец.

    Теплота ли руки или его воля передалась лошади, она потянула вполглаза веки и поглядела. Две маленькие тусклые луны выглянули на Чекана из черных щелей, но он увидал больше… Он отскочил, от жути, и пошел, ускоряя шаг. Оглянулся. Отчетливо до темных полосок ребер видна была лошадь. Она стояла все так же, головой в соснячок.

    Бесцельно ходил он вокруг батареи. Сигара давно погасла Пошел к блиндажу. В тени входа его испугало черное. Он отскочил, крикнув:

    – Пшел!

    Это был Загидула. Он разогнулся на корточках и тряхнул о снег чемоданом:

    – Чиво ты? Чимайдан вибивал!

    – Испугал ты меня, Загидул… Давай чай пить.

    – Давай чай пить… – повторил Загидула. – Моя скипятил. Рома телехониста приносил.

    – Да что ты, брат!? – обрадовался Чекан и потряс Загидулу за плечи. – Пьем, значит!

    – Ниминошка…

    На часах было только восемь, а Чекан думал, что близко к ночи. На столике стояла бутылка рому и лежала записка-рапорт: «Взамен долгу моему, помните, 7 р. 50 к.? честь имею заменить натурой, удалось обменять. Старший телефонист Аким Дидулин».

    Чекан был тронут. Торопливо открыл бутылку и выпил из горлышка. Хорошо! Потом сам-друг с татарином выпил чаю с ромом, выпил и одного рому. Еще оставалось от сигарки. Акулина Поликарповна терлась в ногах, но Гришка спал прочно на кровати.

    «Эх, скотики! – подумал Чекан. – Вы-то уж совсем ни при чем. Лисенок был – убежал, потому что лесной зверь, хитрый. А Барсик погиб, очень доверчив. Газами отравился… Дым, думал, а это…» Чекану было жаль Барсика: с Серпухова ведь по всему фронту прошел, своим был, кусочком родины…

    – А, как нехорошо! – несколько раз повторил Чекан в уставившееся на него скуластое, с косыми, будто пленкой затянутыми, глазами, лицо Загидулы. – Ты, Загидула, не можешь еще понять, как нехорошо! Но это и тебя зацепит, и твоего сына, и внука…

    Все равно, теперь не вернешь. Неприятно было, что одному пришлось приканчивать батарею: батарейный уехал в отпуск, двое сдавали материальную часть.

    – Спать можьна… – зевая, отозвался Загидула. Вышел из блиндажа и сейчас же вернулся:

    – Гаспадин паручик, лошадь пришел!

    Чекан сразу подумал – та самая! Вышел взглянуть.

    – она не пошелохнулась. Как и на той поляне, стояла она головой на ветер, ткнувшись мордой в снежок на крыше низкой землянки. Загидула совал ей хлеба.

    – Не берет. Нихарашо, постреляй нада…

    – Уведи ее куда-нибудь, – попросил Чекан. – Пожалуйста, уведи…

    – Йяй-йяй-йяй, – взвыл Загидула горлом и замахал руками.

    Лошадь не шевельнулась. Тогда Загидула толкнул ее с разлету. Она качнулась и рухнула. Загидула принялся тянуть за хвост.

    – Не надо, оставь! – махнул рукой Чекан и ушел в землянку.

    Но не сиделось. Выпил еще рому и решил пройти к телефонистам, неподалеку: не достанет ли табаку.

    Крепко морозило. Ветер теперь дул резче, и в лесу позванивало и свистело. Проходя мимо лошади, Чекан остановился. Лошадь сопела с хрипом, глубоко втягивая кожу под ребро, под губой на снегу темнела продушина от дыханья.

    «Пристрелить бы лучше», – подумал Чекан и пошел знакомой дорогой – к наблюдательному пункту. Зашел к телефонистам.

    Пятеро спало. Старший, Дидулин, сидел на пеньке, перед жаркой печкой, и читал подаренное «Воскресение».

    – Дайте. Дидулин, папироску… Измучился без табаку!

    – Могу предложить сигару… – сказал Дидулин, вытягивая сигару из-за голенища. – Купил у немца за мыло цельный десяток. Сигары – первый сорт, будто испанские…

    Подал огню и сам закурил сигару. Покурили молча.

    – Вот читаю «Воскресение», раньше не читал. И могу сказать, что возбуждает интерес насчет морального состояния! – показал Дидулин карандашом на книгу.

    Чекан улыбнулся, вспомнив, как, бывало, говорил Дидулин, когда рвались провода: «Опять подорвали авторитет связи!» Увидел, что Дидулин выписывает что-то в тетрадку, в свою «пур-муар». Спросил.

    – Это, собственно, мои вольные мысли… – с готовностью отозвался Дидулин и прочитал, краснея: – «Я верю непреклонно, что человек должен подыматься даже после самого страшного падения, в нравственном смысле, ибо не может погибнуть совесть, то есть главный контролер души»!

    – А если никогда и не было у него главного контролера? – спросил Чекан. – И еще не родилась душа?!

    – Этого никак не может… как же это может? Всегда отрыгнет росток…

    – Или когда душа звериная. Звериная душа… ничего не может! Ни на что не похожа звериная душа! Только разрушать и… А, к черту! – крикнул Чекан.

    Проснулись телефонисты. Чекан посмотрел в их спрашивающие лица и махнул рукой – пустяки!

    – Дайте, Дидулин… Да вы уж дали мне сигару… спасибо! Большое спасибо, а то измучился. У вас душа есть… И за ром спасибо. Тяжело одному переживать… такое переживать, вы понимаете… Вот теперь немножко взвинчен, ну да ничего… боя теперь не будет!

    «Ничего не отрыгнется! Нечему отрыгиваться!» – повторял Чекан, шагая знакомой дорожкой – на наблюдательный пункт. Споткнулся на черную кучку. Дымовые шашки! Все-то брошено, брошено!..

    В лощине, где тянулся лесной прогал, еще издали увидал он, как и всегда, у самой тропки, срезанный накось дубовый пень, высокий, похожий на аналой. Отполированный вжелт срез отсвечивал в месяце. Чекан остановился и заглянул на выжженный в срезе немецкий «железный крест» и прочитал не раз читанные немецкие буквы. Кавалер железного креста Адольф-Готлиб Эйхе! Да-а… Эйхе!! Эйхе?! Только теперь впервые пришло в голову Чекану, что недаром они похоронили кавалера Эйхе под дубом и выжгли на срезе – Эйхе! Дуб! Дуб и – «железный крест»! И дуб, и железо, и крест, и немец! Дано крепко. Поставили у дороги налой – читай! Тысячу лет читай про железный крест! про кавалера Эйхе!

    – А все-таки мы, мы выбили их! огнем и кровью выбили в миг один! – крикнул Чекан дубовому пню. – Да, брат! А нас не выбили, а… рассыпали…

    – Прощай, Эйхе! – сказал Чекан крестику. – Лег недаром!

    – могилы егерей-гвардейцев. За сломанной оградкой восемь зеленых, в стороны поглядывающих крестиков на снегу. И завалившаяся на крестики, уже обглоданная с зада, пристреленная Литухиным лошадь.

    – Егеря-гвардейцы! – сказал Чекан крестикам. – Прощайте и вы. А вы даром или недаром?! А мы все… даром или недаром?! Эх, гвардейские егеря! Встали бы – поглядели! И не выжгут и не врежут в дуб! Теперь-то уж никак не врежут! Некому теперь врезать! Теперь запашут! На запашку пойдут гвардейские егеря!.. – разговаривал с собой ли, с крестами ли, с падалью – захмелевший Чекан. – А ведь умели умирать – биться за свою Россию! Ваша, как не отвертывайся, была! И какой была бы! Наша!! – крикнул Чекан в белую пустоту. – Умели! Эй, кавалер железного креста! Эйхе! Знавал ты гвардейских егерей?!

    Постоял, слушая ночь и белое поле. И вот донесло на него с ветром через брошенные ряды окопов, с немецкой стороны – трубы оркестра. Марш там играли, как обычно в субботний вечер. Марш из «Фауста». Пошел на взлобок, прошел ходом сообщения, спотыкаясь на черные штуки разбросанных всюду дымовых шашек, на жестянки противогазов, на мертво звякающие котелки. Добрался до блиндажа наблюдательного пункта, взошел на бруствер. Тянулось, в месяце, мутное, зеленовато-белое поле, с темнеющими кольями порванных заграждений. Марш было временами слышно отчетливо.

    – Да для чего же все было?!! – спросил Чекан мутное поле. – Веселый марш… Тогда веселей было… – вспомнилось ему.

    В июле лазил он сюда, на бруствер, связать перебитый провод, – показал пример робевшему телефонисту. Три минуты лежал под густым обстрелом, и прострелило ему рукав и отставший от шеи ворот.

    – Тогда веселей было! – повторил Чекан. Возвращаясь на бывшую батарею, он услыхал выстрел.

    Загидула сидел на корточках перед дергавшей задними ногами лошадью.

    – Капут! – сказал Загидула.

    – Капут! – сказал Чекан.

    Лошадь затихла. Передние ноги вытянулись прямо от груди; задние подтянуло накось, – совсем, как у раскинувшейся на солнце, потягивающейся собаки.

    …Последнюю ночку… скоро и они будут рваться…

    – другая, третья… Они поеживались у стенок, поблескивали зрачками, отфыркивались. Смотрели к огню. Кутаясь в шинель, смотрел на них Чекан. Так и досидел до рассвета, когда пришли двуколки – снять провода.

    (Наша Родина. 1918. 26 (13) мая № 11. С 2–3)

    Раздел сайта: