• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Новый Год

    Новый Год

    (Святочный рассказ)

    I

    Васька, телеграфист с «Былёвки», теперь – ответственный работник, тов. Васькин, – должен был прочесть доклад – «Рабочая культура и крестьянство». Дав приказ по телефону собрать домохозяев и молодняк, он забрал портфель, двустволку, – на случай, зайчишка попадется, – взял лыжи и покатил через Раёво, в Липки. Так было дальше, но хотелось повидать Михайлу Алексеича, сговориться насчет сапог к весенней тяге, а главное – узнать про Настю. Говорили, что раёвский кучер получил посылку и письмо из-за границы.

    Наст был твердый, лыжи легко бежали. Васькин гнал прямиком, полями, через елки, с косогоров. Мороз был крепкий, здорово щипало, резало глаза от снега. Малиновое солнце стояло низко над еловым лесом, где Раёво. Заячьи следки не занимали. Хрупанье лыж по насту, зеленоватое, с мороза, небо, черный лес, малиновое солнце, – влекли былое. Впервые за эти годы шел он зимой в Раёво, и казалось, что совсем недавно носил на Рождество депеши. Голубенькая Настя выбегала на крылечко, стучала каблучками. Угощала мадерой, пирожками. Инженер жал руку, вежливо дарил на праздник, – всем семейством приезжали из Москвы на Святки. Барышни давали книжек – Чехова, Толстого. Под Новый год устраивали елку. Всей «Былёвкой» катили в розвальнях на тройке, рядились медведями, чертями…

    С деревни летели галки, стучали криком.

    Здесь, бывало, хлопали стаканчик, для разгрева: к аристократам, танцевать придется! Лошадей не сдержишь, – мороз, и ряженых боятся. Звезды усатые, огромные, лежат на елках.

    В гитару брякнешь, – звон на вес лес, хрустальный. Покойник Лапкин, начальник станции, – готов уж, тычется в сугробе, молит: «Путейцы, не роняйте чести… Аристокра-ты!» Держись!.. Снегом в морду, бубенцы, гармонья… – стон по лесу! Ворота настежь, с гиком, с треском, прямо на фонарь у кухни. Светятся оконца, запотели, пылает печка, дым столбом, под звезды. Лошади в морозе, фырчат, дымятся. Бегут из кухни. Садовник жарит на гармонье, толстая кухарка пляшет, сам почтенный Михайла Алексеич, кучер… хозяева так называли. Настя с крыльца сбегает, зазвенит, бывало: «ряженые к нам!» – сережки брякают на ушках. Михайла Алексеич весел, лошадей в попоны, овса без мерки, мужика в людскую, вдрызг напоят. В кухне жара, пахнет гусем, поросенком с кашей, щами. Настя перед плитой выстукивает каблучками, на щечках вишни, нагрудник в буфах, кружевная вся, на черных волосах наколка бабочкой, за ушком бантик. Глаза сияют, звонкая такая, сорвется – бежать-сказать, что ряженые прикатили…

    Васькин вспомнил, как снег пищал под каблучками – пик-пик-пик… – тонко-тонко.

    На кухне оправлялись. Дьячок рядился чертом – рога бычачьи, лошадиный хвост. Бодал кухарку в пузо, стегал хвостом под ляжки. Пончики прямо из кастрюли, не удержишь, жгутся. Настя звенела, как синичка: «господа просят!» – Васькин за ней по кухне волком, за щиколки… Визг, гогот. Духами от нее, сиренью…

    – полумесяц. На елях – звезды. Снег скрипит. Крыльцо все в треске. Конторщик всех собак поднимет, воет. Лапкин умоляет, шепчет: «черти, не роняйте чести!» – Двери настежь, музыка, огни, Шаляпин в граммофоне… – «пррравит бал-бал!» – Елка до потолка, в сверканьях. Масса гостей, аплодисменты. Лапкин – разбойником, красная рубаха, смоляная борода до пуза, с кистенем, – в угол забьется, его тащат. Дьячок бодал старух, медведи пили…

    «Все-таки была культура… интеллигентное понятие, и вообще… богатство»… – думал Васькин.

    Всех дарили. Васькину Лермонтова, Бокля. Лапкину – ружье. Стрелочникам посылали на рубахи. Пели хором. Васькина просили сказать стихи. Кассир изображал губами курьерский, товаро-пассажирский. Ужин – за одним столом со всеми. Умывались, оказывались в сюртуках, воротнички под жабры, морды – как кирпич, все бравые, в одеколонах, как на свадьбе. Лапкина терли снегом, поили нашатырным спиртом. Сидел, как в храме, спич готовил. Ужин – царский: икра, балык, водки всех сортов, заливной поросенок, рябчики, индейка, разные пломбиры. У всех бокалы – Новый год с шампанским! Ждут, когда часы ударят. Часы огромные, прикатывали из гостиной. Все говорили спичи. Лапкина просили хором: Лапкин! Лапкин!.. Говорил торжественно, всегда одно: «Стрелки на севере! Двенадцать часов по ночам!!. Мы, путейцы… стрелки! Не уроним чести! Ура!!.» – Хороший был старик. За что погиб! Плюнул комиссару в морду: – «не марайте нашей чести!» – После спича сползал под стол…

    Васькина просили – «два слова о культуре!» Выходило ловко: – «Культура, это – лак, которым покрывают продукт народов. Бокль сказал»… – Как хлопали! Говорил стихи экспромтом. Настя горела, ее глаза сияли, как рождественские звезды…

    Малиновое солнце село, в просеке синело гуще. В ворота, далеко, виднелась кухня, под глыбой снега, пустота, сугробы. Васькин был здесь летом. Дом разворочен…

    «Сами виноваты, все бросили. Мужики – свое: „советские все растащили, нам хоть матерьяльцу, хозяев нет!“ Если бы нас признали, я бы не допустил! – думал с досадой Васькин, катя к воротам. – Спецов мы ценим. Барышни могли бы в машинистки, или в пролеткульте, в губисполкоме, артистками. Я бы аттестовал! Товарищ Кук – культурный. Красавицы, можно бы карьеру сделать. Дал бы отзыв в Центр! Прознали, что арестуют… с английским консулом знакомы. И офицера… пошли бы в комсостав… дал бы отзыв! Все-таки, культурные нам нужны пока»…

    Васькин подкатил к воротам. Столбы остались. Он поглядел на кирпичи и вспомнил, как лет шесть тому, под Новый год, на этом месте, в сугробе, остановились с Настей. Сверкали звезды, трещал мороз. Он жал ей руку и намекнул на чувства. Он только что сказал экспромт, все поразились. Она смотрела, как Венера, бледнела и краснела. У этого столба она сказала: «напишите, что вы сочинили… про ваше сердце!» – Он вырвал из служебной книжки телеграфный бланк, и на столбе, в морозе, при свете звезд, оставил ей – на память. Для всех осталось тайной, что значит – «тут» – одна она узнала. Экспромт он помнил. Как не помнить!

    Первого января,
    Тысяча девятьсот
    Семнадцатого года.
    В ту чудно-лунную ночь…

    Как тогда вынул часы в брелочках, взглянул небрежно!..

    В 12 часов и… 20 минут…
    – невмочь…
    Сердце сказало: тут!

    Ель над домом глядела прямо в залу, на сугробы. В проломе двери, через пустые окна, виднелся сад, в закате, розовато-золотистый, снежный. Кирпичи крыльца вздувались. К саду – разбитая веранда, в осколках, бок вырван, снегу нанесло – перины.

    «И библиотеку растащили, – вспомнил Васькин, – все-таки набрал на полку».

    Не все погибло: троечные сани и коляску в исполком забрали.

    «Глупая, сбежала… – думал Васькин, пробираясь к кухне. – Как бы счастливо жили, новых бы людей творили… А теперь одна, вдали от родины. Буржуазия отравила, гнилой культурой! Ну, а что барсук? Старик каленый. Предлагал ему в губисполкоме, Кук оценил бы, лихую езду любит… Конным бы мог парком… сколько овса проходит»…

    Окошки кухни были закутаны соломой, завалены навозом, как в деревне. Не снегу зола, помойка. Васькин бросил лыжи, нашарил в сенцах скобку. Прихватило крепко. Он подергал…

    – Кого еще?.. – раздался недовольный оклик. – Спать ложусь…

    Стукнул кол, крючок.

    II

    Дымило. Железная печурка стреляла искрами. Воняло самогоном.

    – Как заря – и припирайся. Какие теперь гости…

    Васькин пригляделся к дыму. Прежний стол, на нем загвазданные карты корытцами, чашка соленых огурцов, колодки, кожа. Михайла Алексеич, все тот же кряж, под потолочину, кудлатый, в серых кудрях, борода по грудь, кучерской армяк внакидку, лиловая фуфайка с желтой кромкой, – в размятых валенках, мягко ступал, котом. Дышал угаром, с самогона.

    – Ну и мороз… градусов здорово за двадцать! – развязно крякнул Васькин. – Что, Михайла Алексеич… не ждали?

    – Некого ждать теперь, гостей не ходит. А говорили… – кокнули тебя! а ты вон он!..

    Кучер сел на липку перед печкой, стал набивать подметки. Васькин снял ружье, присел на лавку.

    – То есть, как… за что же меня кокнуть? – спросил он тихо.

    – Этих я делов не знаю. Вон, в Комарове одного хватили!.. Могут и тебя ухлопать. Всякого теперь ухлопать могут.

    – Вот дак так!.. – недоуменно огляделся Васькин. – А за что меня-то?.. Я, как говорится, сознательный работник, по культуре… и политпросвет! Я просвещаю… Сейчас вот в Липки, в семь часов, доклад читаю… «Наша рабочая культура и крестьянство»! Вот дак раз!..

    – Я этих делов не знаю, читателей… – кучер отплюнул в печку, – я и газет-то не читаю, а уж…

    – Что же вы слышали? Так нельзя оставить. Кто вам сказал?

    – А, может, это про комаровского болтали, спутал. Тоже был читатель, будто…

    Васькин усмехнулся.

    – Во-первых, надо различать. Солнцев был писатель, селькор… освещал прохвостов! А у меня другая миссия, культурная… Нет, так я не могу оставить, в воздух… Тут зависит… От кого слыхали?

    – Галки принесли, не помню. С людями не бываю. Видишь – стучу вот, ремесло-то пригодилось. Сорок годов жил в яме, теперь в хоромах! Ну, жив – и… шляйся.

    – То есть, как так – шляйся? Я по государственному делу…

    – Ну, отстань ты, ради Бога… отстань! Я вас не касаюсь…

    – Странно!.. – фыркнул Васькин, пожал плечами.

    Его мутило: ты да ты! Да какого черта, все тыкает?!. А сам не смел: не выходило. С прошлого осталось – вы, Михайла Алексеич. Кучер внушал почтенье – и обращением, и ростом, и голосом, и как глядел, с усмешкой, сверху вниз, с прищуром. Осталась почтительность и робость: все почитают, дядя Насти… Словами не накроешь.

    – Странных нонче нет: не подают. Все перемёрли. Были странные, остались… сам понимаешь, кто. Святые дни теперь, не хочу ругаться.

    – В хоромах! Сами пожелали… Могли бы и у нас, я бы аттестовал! Или к себе, на родину…

    – Кубарь я вам! Атестовал… Я тебе не лошадь, – атесто-вал! А дом мой, сорок годов, как заколочен. Строиться мне не с чем. Было четыре тысячи зажитых, на книжке, – вы сглотали! Ты меня давно атестовал. Свечку за тебя поставлю. Все твои ди-креты… – похлопал кучер под затылком.

    – Странно!.. – встряхнулся Васькин. – Уклоны были, но… самосознание народа… борьба культуры…

    – Отстань ты от меня… что ты, ей-Богу, привязался!..

    Кучер отшвырнул починку, плюнул. Огляделся, отыскивая что-то. Достал из-под стола бутылку, налил в чашку, выпил. Хрустнул огурца.

    – Самогон имею – и хозяин. Могу хоть за границу ехать.

    – Сердитесь все, Михайла Алексеич… – сказал, заискивая, Васькин. Закурил. – А все друзьями были…

    – Друзьями… Таких друзей… ночь подошла и припирайся. В окошки воют… – сказал кучер, прокалывая шилом кожу. – Ну, если ты с починкой, не возьмусь. Полон, вон, угол натащили.

    – Нет, новые бы надо, к весне… охотничьи.

    – Охотничьи? Ха-а… До весны не близко. А те-то, ай уж истрепал?

    – Какие? – удивился Васькин.

    – Какие… не знаешь! У Митьки отобрали… Сергей Андреичевы, вот какие.

    – Как вам все известно! Те… отправлены шахтерам, – сказал, нахмурясь, Васькин.

    – Знаем тех шахтеров. Дай-ка ружьецо-то, погляжу…

    – То есть, вы думаете, что?..

    – Дай, сейчас узнаю. Бензель-то стер?

    – Это, во-первых, не его. Это об березу стукнуто.

    – За это-то и стукнут. А за сапоги с тебя… Мне и на дьячкову долю надо, шестеро после него осталось, как вы угнали… за святое дело! – погрозил кучер шилом. – Молчи, я знаю. А то бы и шить не взялся. Матерьял твой будет? Муки… полтора пуда…

    – Полтора?

    – Полтора. Соли пять фунтов, сахару четыре, чаю настоящего четверку, махорки… пять осьмушек. Все.

    – Значит, сколько же выходит?.. – попробовал прикинуть Васькин.

    – Столько и выходит. Вот, как хочешь считай…

    – А не дороговато будет, Михайла Алексеич?..

    – Что вам дороговато!

    – Ну, извольте. Мерочку сымите. Старик снял мерку.

    – Деликатные носочки носишь… пильдекос? Бурочки на редкость тоже. Вот, стал богатый…

    – Это мне… с Кавказа, один товарищ.

    – Крадут теперь и на Кавказах. Где, скажи, не крадут?..

    – Вы – пессимист, Михайла Алексеич!

    – Кем был – таким остался. Пес или не пес…

    – Ах, вы… Да… вас тут никто не беспокоит? Вы скажите, я распоряжусь…

    – Будут беспокоить – сел на машину, и за границу. Место мне давно готово, зовут.

    – Кто же это? Настасья Николаевна?

    – Кто бы ни звал. Сергей Андреич и там качает, орудует. Именье опять купил, завел лошадок… Изобретатель! Там сразу оценили…

    – И мы бы оценили…

    – Да, уж оценили. Мне-то хоть не говори, не кройся. Арестантских рот не бойся… не церемонься. Я тебя с сопель знаю. Волком как ломался, за полтинник…

    – Как вы все, в обидном смысле, некультурно… – сказал, обидясь, Васькин.

    Помолчали. Гукнуло бревно с морозу.

    – Письмо, я слышал, получили?

    – Получил. И подарки, к празднику. Какаво и шиколат. Сосу. Выдрали из пакета половину. Мне все пишут, сколько посылали. Отписал, чтобы не слали больше… свиней кормить. Лучше сам приеду.

    – Черт знает! Это все народ развратный. Мы казним за это, всячески искореняем пережитки…

    – Тьфу! – плюнул с сердцем кучер.

    Печка меркла, гуще засинели стекла. В когда-то светлой кухне, с начищенными образами, самоваром, кастрюлями, – копотью глядело. Пахло мастерской, подвалом. Промерзшие углы мерцали серебряным глазетом. Васькин осмотрелся, вспомнил Настю, как каблучки стучали, тряслись сережки… как пахло поросенком с кашей. Аппетит с прогулки разыгрался.

    Кучер зажег бумажкой лампочку-коптилку.

    – Бывало, «молния» горела! Теперь с «глазком»… Спиц нету, карасину не допросишь. И карасин-то сбег. Святки, а сиди без свету.

    – Святки уж прошли, – очнулся Васькин. – Новый год давно. Тринадцатое число сегодня.

    – Это по-вашему. А у нас все старый. Черт спутал, Рождество украсть желает. Я все дни считаю, не сбиваюсь. Нонешний-то день, бывало, гостей наедет… на Васильев Вечер, на елку! Привез с «Былёвки» – красная на чай!..

    – Ка-ак?.. – удивился Васькин. – Завтра… Новый год?..

    – Наш. А твой прошел, отпили. Как ты подгадал-то складно, старую дорожку вспомнил! – усмехнулся кучер. – Это уж тебя сама судьба… туркнула, как кутенка, мордой… Ты судьбе не веришь, а я верю. Мне твоя судьба-то… как вот на ладошке! – прихлопнул кучер. – Гляди вон, до чего добили! – мотнул к окошкам. – Волки в дом лазить стали!..

    Васькин посчитал: тринадцатое января сегодня… да, как раз. Судьба… Как вышло!..

    – Как попал-то, враз! – смеялся кучер.

    Смех был нехороший. Стало неприятно, жутко. Костлявое лицо мигало, седые кудри копошились строго, запавшие глаза смущали.

    – И попа-дешь, как пить. Я все причуствую!.. – закачал кучер пальцем, впиваясь взглядом. – Ка-нец!

    Лампочка коптила, возились тени. Кучер достал бутылку, принес горбушку хлеба в полотенце, кислой капусты, соль в жестянке, головку луку. Покрестился.

    – Вот, и ужин заработал. А масла нет, шабаш, пропало. Тебя не приглашаю, у тебя хлеб-соль свои, харчик ваш особый… Поросят везли намедни, гусей мороженых, – глядел я… а господ не видно! Кто ж это ест-то все? Новые какие господа?.. Зна-ем, кто ест-то, за углами. Ели и мы, а вот… ша-хте-рам, значит, подвалило счастье… А?.. По скольку поросятины-то раздаете? гу-сятины?

    Кучер выпил крепко, похрустывал капустой.

    – Во как… – сказал он вздохом, и по его лицу прошло улыбкой. – Видал? – мотнул он под иконы, – как образовали!

    Васькин взглянул на рамочку из золотой бумаги, подошел поближе. Да неужели Настя? Похожа, но совсем другая. В шляпке, котелочком, с голыми руками и плечами, с открытой шеей, как артистка. Родинка на шее, знакомая, Строгие глаза, и рот серьезный, без улыбки. Красавица, совсем артистка. Да неужели это Настя?..

    Кучер хрустел капустой. Волосы, в упругих кольцах, качались над глазами, темные еще усы ходили; лоб в морщинах думал.

    – Ну… спать пора ложиться.

    Васькин взглянул в окошко. В елочках мороза тускло расплывались звезды.

    – Ну, прощайте, Михайла Алексеич, – уныло сказал Васькин. – Конечно, прежних отношений нам не вернуть…

    – Отнесло… и слава Богу, – усмехнулся кучер.

    – Эволюция социально разлагает, делает отбор…

    – Че-го? Все отобрали. Еще чего?..

    – Нет, я так. Мы разных направлений взглядов… А это кто же… Настасья Николаевна?!. – не удержался Васькин.

    – Ка-ак образовалась! – сказал самодовольно кучер, расправил ус. – Из самаго Парижа, из-за границы. Все зовут – мамзель, по-благородному. Там не матюкают, не шандрычут. Тыщи женихов… Ну, дай Бог счастья.

    Васькина кольнуло.

    – Выходит замуж?..

    – Там стро-ro. Там за это… головы секут! – кучер пристукнул ложкой. – Там все по-благородному… все шиколат едят!

    – Знаем все, – ехидно усмехнулся Васькин, – эксплуатация… капиталистического империализма!..

    – Чего-о? Ты мне не заливай, я тебе не дурак бесштан-ный… капитали-зма!.. Я тебе сейчас приставлю, как отличают!

    Кучер достал на полке плитку шоколада, аккуратно положил на стол, накрыл ладонью.

    – По-заграничному умеешь? Не умеешь! Четко как пропечатано, смотреть приятно! Золотые буквы… Тонкую фуфайку к празднику, не эту. Как помнят, настоящие-то люди!.. Сам Сергей Андреич мне написал, гляди!..

    – Видал, башня знаменитая какая! В руки не дам, сам умею. Вот, что пишут… – водил он пальцем: – «Старый друг наш, Михайла Алексеич… все мы тебя помним и жалеем…» Жа-ле-ют! «Если скучаешь по Насте, пиши… вышлем ви-зу!» Ви-зу!!. – постучал кучер пальцем, – «и денег на дорогу. Будешь опять в именье, не хуже прежнего… Есть лошадки!..»

    «Дру-уг» Ночь не спал, плакал… как растроганно! Это вот оценили! Это не сволота. Мне это одно слово все побыло, чего я навидался. Стыдно, не уберег. За мукой поехал… и крышу сняли, и рамы… А кто учил?!. Н-ну! – стукнул кучер, боднул кудрями, – мотаться будут! Что-о?.. Боюсь тебя… спай, сказывай своим…

    – Мне, Михайла Алексеич, обидно, – сказал Васькин. – Кажется, я вас не притеснял, а хулиганов везде много. Я стою за принцип! чтобы просвещать решительными мерами… А что Настасья Николаевна пишет?

    – Много, не прочитаешь. Ишь, дворцы какие… мимо их гуляют!

    – Смотреть приятно. Семь картинок, а сколько растаскали, не дошло! Одну сам снял со стенки… милицейский завладел, Бочков. Насилу отдал. Мост с нашими орлами, сразу признал. Взглянешь – и повеселей, как будто, станет. Живут, как люди.

    – А что Настасья Николаевна пишет? про нас не вспоминает?

    – Как так не вспоминает? Вспоминает.

    – Вспоминает?!.

    – Машинкой напечатала, знает, что по-печатному ловчее. Вот, как пишет: «Дорогой и любимый дяденька Михалисеич!..» Это еще махонькая была, так называла… – кучер потер у горла, крякнул. – «Живем мы очень хорошо. Были на океане и купались. Здесь купаются в костюме. Я не могу прислать вам карточку, а то рассердитесь. Но так здесь принято, что все закрыто». При-нято! Потому что не безобразники…

    – Знаю, втрике и брюках, как акробаты, – сказал Васькин.

    – Все ты знаешь. «Я вращаюсь в кругу света, на балах. Танцую с прекрасным обществом, даже художники». Художники! Видал? «А перед завтраком гуляем в разных парках. Везде статуи из мрамора, есть и золотые, даже на мосту». На мосту даже! золотые!!. А никто не тащит. «Здесь тоже самая республика, но безобразий нет, и можно ходить ночью, как днем, при всеобщем освещении». А вот ты у нас поди. Волки, никак?.. – послушал кучер. – И республика, а…

    – И у нас будет культурное процветание! – сказал Васькин.

    – Молчи. «Поднималась и сидела на башне Эйфель, посылаю в письме. Выше всего, даже жуть». Вот на этой самой. Видал?

    – Знаю, в «Ниве». Да где же тут сидеть… вся в дырках!

    – На скамейке, где! Вон, сколько жердочек. Сядет и сидит. «Вообще, трон… моей жизни»…

    – Тро-он?.. как, трон?!.

    – Трон! Значит, живут по-царски. На, читай… ты не хватай, а издаля читай… «трон моей жизни»!

    – Да не – трон, погодите… «трен» – написано!

    – А что такое? ну?

    – Трен?.. Такого и слова нет…

    – Всякие слова там есть, ничего-то ты не знаешь, вавася! А еще читатель! Значит – роскошной жизни! «Мне уже делали предложение два француза, контры… метры»…

    – Как, как? контры-метры?!. Может быть… хронометры? Что-то непонятно.

    – А чего тебе понятно! Значит, хорошей должности. Землемеры!

    – Вот так ловко! Ну, дальше, дальше?..

    – Дальше-то самый смак и будет. «Но я должна вам объявить, дорогой дяденька Михалисеич, что я давно люблю одного человека»…

    Васькин затаился.

    – «…нашего, русского, но сразу не могу сказать». Вот, – сразу не может!

    – Но почему же? – взволновался Васькин. – Почему не может?!.

    – Тут-то про тебя и есть.

    – Про… меня?!.

    – Сиди, не бейся, – сказал, отмахивая, кучер. – В руки не дам. «Здесь есть один механик, но благородного рода, часто меня катает на такси»?.. Так-си… Может, ероплан?!.

    – Так-си?.. собаки такие есть, таксы! – криво усмехнулся Васькин. – Катает на собаках! Вот дак…

    – Что ты понимаешь! Значит, по машинной части, чего-нибудь такое. «Он русский, хорошо играет на рояли. Он полковник»…

    – Белый! – воскликнул Васькин. – Совратили!..

    – Пусть, хоть серый, а полковник. Ты дальше слушай, – подмигнул-скосился кучер. – «Я его люблю безумно! И прошу вашего благословения. Свадьба наша решена на Пасхе». Ну, и дай Бог счастья. Может, и сам подъеду.

    – Та-ак… – прошептал Васькин. – А… про меня?..

    – Есть и про тебя. Вот: «Как мне противно теперь вспомнить, какая мразь паршивая… около меня вертелась, в Раёве. Увидите – так и скажите». Вот, и вспомянула. Получай.

    – Покажите, покажите… может, не так написано?..

    – Чище не напишешь! Издаля читай, в руки не дозволю. Эту вот стежку, ну? «мразь, паршивая, возле меня крутилась, в Раёве»!

    – И почему же это про меня – мразь?!. – гордо закинув голову, воскликнул Васькин.

    – Стало быть, про тебя. Кто ж тут такой, паршивый? Это уж без прошибки.

    – Мало ли… – сказал уныло Васькин. – Екзема, например…

    – Да после тебя все ру-ки мы-ли. Рожу-то, как черти драли! Ну, и… кончен был.

    – шесть.

    – Уеду, надоело.

    – С ними хотите, соблазняют? Только ведь могут и не пустить… – сказал не без ехидства Васькин. – Это очень трудно – получить…

    – Кто это меня не пустит? ты, что ль? Или я рабенок малый? Деньги сглотали, хуже пса определили… крепостной вам дался? Я полноправный крестьянин! В красную вашу не запишешь, шестьдесят мне скоро. Пешком уйду, мне везде дорога.

    – Ну, вас-то, пожалуй, пустят. Что ж, поезжайте.

    – Тьфу! – плюнул кучер яро, схватил сапог и сел прилаживать заплатку.

    Васькин что-то мялся.

    – Михайла Алексеич, – спросил он тихо, – а верно это, что… хотели меня кокнуть?..

    – Боишься? Говорили будто, а кто – не помню. Ходи с оглядкой… Волки, никак, вон воют?!.

    – Ну, прощайте. Месяц-то еще не вышел?

    – Навряд.

    III

    – Черт каленый!

    Оглянулся: окошки полыхали, сновали тени. Над снеговым горбом, над кухней, синело дымом, вылетали искры.

    Ныряя по сугробам, Васькин миновал ворота. Потемнело: две стены сходились, просека тянулась с версту. Васькин напал на след, пошел ходчее. В глазах слезилось, звезды растекались на ресницах, плющились усами, пропадали – и вспыхивали вдруг, хрустально-ярко, горели на верхушках елей. Звездная река дымилась.

    С визгом и скрипом лыж мешалось завыванье. Собаки или – волки? Васькин впивался в темень. Чернелось что-то. Столб? Он остановился, затаился. Похрустывало снегом, кто-то шел. Остановился? Васькин разобрал: высокая фигура – мужик, в мохнатой шапке. Нащупал револьвер и крикнул:

    – Стой! Кто там?..

    – на звездах видно! – и крикнул с жутью:

    – Не подходи… оружье!..

    Кол черкнул по звездам. Васькин вскрикнул:

    – Стой… кто ты?..

    – Свой. А ты кто? Близко не ходи, при мне оружье!.. Васькин по крику понял: мужик боится.

    – Сдурел ты?., куда идешь?..

    – Куда… к раёвскому кучеру… валенки подшить. Я с деревни, здешний… А ты кто? Стой, не подходи… у мене оружье!.. – пугал мужик, возя колом по звездам, – не отвечу…

    – Тьфу ты, черт… – да проходи же! – сказал спокойней Васькин, – вот, ей-Богу!..

    – Не бойся, проходи… свой я… Васькин…

    – Кто такой, Ва-ськин?.. Я тебя не знаю… Ва-ськин?..

    – Ну, из райсполкома… по просвещению! Ну, иди же!..

    – А-а… това-рищ? Я ничего… что ж, дело хорошее. Думается все, понятно…

    Мужик топтался, визжал колом по снегу. Стоял и Васькин.

    – Електричества бы дали!., обещали все просветить!.. Проволочки бы проклали, – говорил мужик – смеялся? – Жуть ходить ночное дело. На двоех волков сейчас насёкся… С кольями все ходим, самые теперь их свадьбы…

    – Да, без оружия теперь опасно… – сказал, подрагивая, Васькин.

    – Волки-то ничего бы, я с колом один на троех выду… а вот с оружьем какой… наскочишь! Опять вон близко нас убили, к Астафьеву…

    – Как? кого убили?..

    – Мальчишки давеча, в лозняках нашли, дли речки… голова отбита, следу нет… и не узнаешь. С полверсты всего отседа. – Волки, что ли?..

    – Как?! кого?.. – допытывался Васькин. – Из наших?

    – Так что признать не могут. Наши побегли там… Я не пошел, боюсь всех этих неприятностев! Мне хоть тыщи, ми-лиёнов дай, – нипочем глядеть не стану, робею…

    – Так и неизвестно?

    – Как же, дознались, по бумажкам. Видють, что из товарищей, член-хинаген… называли Свистакова, Свистулева?.. Я их делов не знаю…

    – Как? Свищ, может быть? финагент? сборщик исполкома?

    – Будто так, что Свищ… хинаген ихний… Я-то не касаюсь, этих делов не знаю. Мне хочь тыщи милиёнов дай… Думатся так, что волки, на свадьбу наскочил. Развелось волков у нас… Вы проходите, я подамся. Теперь не доверяешь человеку, понятно…

    – Ты проходи вперед, не опасайся. Я не трону.

    – А за что же меня трогать? Вам хорошо, у каждого машинка сбоку. Дай мне, я никому дороги не уступлю! – болтал мужик, а сам ни с места.

    – Да проходи, чудак! Ну, я пойду… отойди в сторонку…

    – Стойте, стойте! Не, я наперед пойду… а вы стойте! Вы стойте, стойте!.. – криком пугал мужик, шарахаясь через канаву, с колом к дороге. – Во, снегу ско-лько-о!..

    – Вот и разошлись! – повеселел он, и заплясал со снега. – Строго стало, никак нельзя ручаться…

    Васькин пошел с оглядкой. Мужик пустил вдогонку:

    – Выходит, – сиди дома, не гуляй!., задом не виляй!.. Строго стало… бьют!..

    Просека отстала. Кустики чернелись, а казалось – головы торчат из снега. По косогору, справа, пошло по насту ледяным сияньем: полумесяц за бугром поднялся. С деревни доносило подвыванье. Собаки – или волки?.. Васькин пустился полем, к лесу. Черные межи пугали. В морозе задымилось лесом, зачернелось. Пошла можжуха. Стояли мужики в снегу, белели шапки, груди. От месяца дымилось, все седело. Будто и огоньки мигали – к лесу.

    – Черт понес к Раёво! Засветло бы надо, сам-друг. Теперь опасно.

    … выследить могли: пошел в Раёво…

    – Плевать! Скажу, что заболел…

    И повернул в Раёво. Просека опять накрыла. Огонек виднелся – окошки кухни. Бросив лыжи, Васькин заглянул в окошко. Пылала печка. На ледяном окошке махались руки, головы мотались.

    – Играют в карты? Войти – неловко… этот черт еще!..

    – Перегожу. Скажу, что ногу повредил на косогоре. Уйдет – тогда…

    Постоял, помялся. Пошел к крыльцу у дома, нашел местечко. На дворе светлело, сугробы голубели мелкой искрой. Над кухней круто подымался столб, крутились искры: здорово раздули печку! В пролете двери, через окно, на сад, – сияли звезды.

    – Черт принес!.. – поеживался Васькин, мерзли ноги. – Как раз…

    Вспомнил про «судьбу». В кухню захотелось, к печке. Руки все махались, – конечно, в карты… Стало невтерпеж, пошел промяться. Вытоптал в сугробе стежку, как окопчик. «Пойдет – укроюсь». Глядел на дом, на звезды. Вспомнил… Взглянул под рукавом, на месяц: без четверти восемь. Вспомнил опять: самая пора, бывало, – подкатывали тройкой, с бубенцами… бежала Настя, граммофон играл, бутылки на столах сияли…

    – сверкали звезды. От стен ложились голубые тени, ель смотрелась в залу. Васькин бегал, мотался по окопу. Поглядывал на кухню: все играли! А, черти!.. Настенька всплывала, красавица артистка, в золотенькой бумажке. «Мразь паршивая!» – а, что сказала!

    «А когда-то… как жала руку, просила написать про сердце»…

    В ту чудно лунную ночь,
    В 12 часов и 20 минут,

    – Спасибо, Михайла Алексеич… на угощенье… – услышал Васькин. – К куму мне зайтить бы надо. Ничего, дойду… при мне оружье! Нет, ночую дома, спасибо.

    – Смотри, брат, – говорил любовно кучер, – дойдешь ли?

    – Я-та? Лучше раздышусь маленько, с яду… Я с ими умею обходиться, с волками… хочь будь пять штук… прямо, по ногам колом! С энтим вон встрелся… ну, маленько напугался, а… теперь встрену – прямо, колом!.. Я б ево… вас вот только беспокоить, а попадись мне в поле… у-х-х!.. Мать честная, во, глы-бко… снегом хоть Господь порадовал…

    – Правей по тропке! Ну, с Богом! – простился кучер и захлопнул дверь.

    – Кто та-ам? Ты, Степан?.. – глухо отозвался кучер.

    – Это я, Михайла Алексеич… пустите! Ногу повредил… замерз… Васькин я!

    – Носит черта… – сконфуженно услышал Васькин и захромал к крылечку. Грохнул кол.

    Кучер не сказал ни слова. Васькин дохромал до лавки.

    – Позволите, уж заночую?..

    – Вот, – показал на лавку кучер. – Нет у меня для тебя подушки. И сена нету. И накрыться нечем.

    – Я уж так… погреюсь, послежу за печкой…

    – Вот и ладно.

    Не говорили больше. Кучер лег за печку, под тулуп. Васькин подкинул чурбачков и лег на лавке, в голова портфель. Часики пробили – 9,10, И… Васькин думал. Слышал – подвывают, будто. Как будто, ближе. Будто, во дворе, собака. Когда пробило полночь, Васькин уже спал, не слышал.

    Париж

    Раздел сайта: