На большой дороге
Дождливым июльским утром зашел в чайную на большой дороге высокий, худой мужик с узелком. В длинной, низенькой чайной было сумрачно от погоды, копоти и рябин за окошками и неуютно от пустоты; веселили глаз только белые чайники да груда баранок на прилавке.
– Ночь косил… дожж, а в город надо, – заговорил мужик, обстучав ноги и показывая мокрый узелок. – Нежданно-негаданно – сыскался!
Чайник дремал, уткнувшись головой в баранки, – другую ночь маяли его зубы. Приподнял тяжелую голову с подвязанной красным платком щекой, поглядел тускло и сердито спросил, насасывая во рту:
– Кто еще у тебя сыскался?
– Да сын… Пять месяцев ни звуку, гляжу… письмо! Шлите посылку, в плену!
– Вон что… Ну, вот баранков ему пошли… – позевал чайник и пошумел баранками.
– Ай и баранков взять? – оглядел баранки мужик, отломил половинку и пожевал. – Вешай пять фунтов, повеселю! Мать лепешек напекла, сухариков насушила… просил. Думаю еще… шиколаду ему, а?! Учительница все наказывала – обязательно, будто ши-ко-ладу?!
– Нонче и шиколад едят, моду взяли… – сказал чайник, опустил за прилавок голову и плюнул. – По-богатому живем.
– Пошлю!
И хляснул мокрым картузом о прилавок. Спавшая на подстилке кошка вскочила и вытянулась горбом, и затрепыхалась клетка у потолка. А тут выглянуло из тучи солнце, еще косое, пробилось в рябинах, засияли белые чайники на полке, – и сразу повеселело.
– Надо ему еду, – говорил мужик, жадно потягивая кипяток с блюдечка. – Им и самим-то сказывают, жрать нечего. Теперь, главное дело, вроде как заштрахован… Лесовое бы докосить, а все дожжи… На лошади-то бы я живо оборотил, да возка… С поден-то и потеряешь.
С чаю он разомлел, и клонило ко сну после ночной работы. Он сладко зевал, показывая шишечки скул на темном, исхудавшем лице, ерошил выгоревшую жидкую бороду, еще мокрую от дождя, и все встряхивался – гнал сон. Чайник лениво подметал пол, шугая метлой кошку, и пыль тянулась светлыми столбиками в окошки, под рябины, густо обвешанные кистями.
– Уж и третьего моего звать стали, какое дело! – говорил и говорил мужик, посасывая сахар. – Другой у меня в аньтилерии… все, будто, в сохранности. У тебе-то один?
– Один… – сказал чайник. – Тоже вон зовут.
Он остановился с метлой, сморщился и подавил щеку.
– Видать, доняли тебя зубы… щеку-то разнесло! Овса пареного прикладай. Ты овса-то укупил… полны анбары набил! Вот и припаривай. Баба у мене скучала… не дай Бог! Жалостная! Прямо, поминать-был стали! Во!
Все говорил, хоть и невеселый был видом. Звонко прикусывал и прихлебывал, и все скрипела под ним скамейка. Допил чайник, увязал в узелок баранки, прикинул на руке, – заберут ли всего на почте-то? – перекрестился на хрустальную лампадку и побежал к городу, за семь верст.
Погода опять насупилась, и пошел дождь. Вышел из-за переборки вихрастый, круглощекий парень, босой и распояской, потер глаза и полез под прилавок за гармоньей. Сел и заиграл польку. За окошками пошел ветер, завернул на рябинах листья, навалилась туча, и потемнело. Чайник опять приткнулся за прилавком.
– Слыхать чего у вас про войну, ай нет?
– Ничего не слыхать! – сердито сказал чайник, – а баранки не трожь.
– Ну? Ишь ты какой красивый… А болтали в Марьине, в трактире… Аршаву просит? Ай, плетут…
Парень прекратил польку, отвалился под картинку короля Альберта, в голубой ленте, и запел, куражась:
Письмо русскому Царю:
Разорю твою Варшаву,
Сам в Расею жить пойду!
Кирпичник запустил руку в кисет, приостановился на пороге и послушал.
– Хорошо… – сказал он раздумчиво и пошел к лошади.
Зашел измокший старичок, в зимней шапке, босой, с подвязанными к мешку сапогами, и попросил посушиться.
– Внучка спроведать иду, сироту… в лазарете, в Москве, лежит…
– Сушись, ничего.
– А что… здорово зацепили? – спросил парень.
– Здорово, голубок… так-то здорово!.. Этот вот место, самая-то жись где… – вздохнул старичок и принялся отжимать штанину. – Выправляется, писал… Много ль до Москвы-то от вас считают? Сто-о-во-о-сим!!.
Отжался, обтер шапкой ноги и сидел тихо – слушал, как играет парень. Потом порылся в мешке и достал газетку:
– Почитай-кась, писано-то чего… в Ручкине баба подала…
Парень поглядел в газетку, повертел так и так, пошевелил губами и отдал.
– Тут про пожары… боле ничего.
– Про по-жары?! Упаси Бог.
В обед зашли здешние мужики: дождь, не дает работать. Долго пили чай, спорили, какой будут итальянцы веры. И про войну спорили, почему Америка не воюет. Старичок все слушал. Потом и сам принялся рассказывать.
– …рука, стало быть, у его закрючена, у груди… в кулачок зажата. Так и ходит, и ходит. Пятеро брались оттягивать ему… ни-как!
– А чего было-то? – выставил из-за прилавка голову чайник.
– Чего было-то… А вот чего было. Стало быть, в одноёй деревне, в наших местах… баба померла, изба осталась. Ну, заколотили ее, потому унаследников нету.
… огонечек в избе-то… теплит. Видать издаля, скрозь доски. Стали дознавать… А подшел – нет никого. Вот тот самый человек и говорит… дерзкай был: «все дознаю, сбирайте мне три рубли». Собрали ему три рубли… дверь отпер, вшел. Ночевать остался. На печь залез, стерегет… Вот, в самый полночь и слышит… три человека вошедчи, а не понять… дым-пламень! Сели за стол. Один так говорит: «жалко мне народ православный, хресьянскай… Меч мой за него, точу – не готов». Другой говорит – пущай Егорию молются. А третий говорит – пущай Иван-Воину молются… А энтот опять говорит – а более все пущай Хистратигу Михаилу молются. А энти опять говорят: «Хистратиг Михаил, когда войне конец, укажи срок-время… Жарко нам от свечей-ланпад». А Хистратиг говорит: «сперва дайте мне энтого мужика, на печи лежит – стерегет, волю Божию дознает! Не дадено никому знать, супротив времю итить! Да-а… Придет пора – посеку, кого знаю».
– Да-да-да… Значит, намекнул! – сказал мужик с порезанным пальцем и погрозил куколкой. – Не дознавай…
– Так мужик и затресся. А его манють: иди, мужик, не бось… хитрость твою знаем! Встал он перед ними ни жив, ни мертв… три рубли в кулаке зажата. Вот и говорят: «злата-серебра у тебя три рубли в кулаке зажата… люди кровь свою проливают-защищают, а ты што? Показывай три рубли!» Мужик рознял кулак, видють… три рубли. «Дайте, говорить, ему, еще, пущай носить». Тут энти ему еще два рубли приклали, рука-то и зачижалела… «Ступай, говорят, с Богом… в кулаке у тебя вся судьба… придеть время – откроется. Крепше только держи!» Вот мужик и зажался, к грудям придавил… и нет их, сокрылись. Поутру вытащили… как без чуры пьяный. Так и ходить… Пытали разымать-то, ан не-эт! и пять рублей с им, а побирается…
– На каменный дом и соберет… – сказал чайник. – К уряднику бы, он бы ему разжал!
– Выходит, Хистратиг-то за нас… – сказал один из мужиков. – Энти-то его не уважают, а…
– Как так, не уважают! – отозвался чайник. – Он и у татаров знаменит!
– Он-батюшка на всю землю известен… – сказал старичок. – А боле к нашей вере прислоняется.
– А скажи – Иван-Воин! – погрозился мужик пальцем-куколкой. – Они его никак не считают! Немец у нас на заводе праздники держал хорошо. Как праздник… сейчас едет пиво закупать. Уж ему на праздник две бочки завсегда привозили.
Наконец, разошлись. Посушился и ушел старичок. Чайник опять привалился за прилавок. Парень поиграл-поиграл и ушел спать за переборку. В чайной затихло. Часики только постукивали да постегивало дождем в окошки.
В шестом часу, в ливень, опять зашел по дороге из города мужик. Узелка уже не было, только моталась на рукаве вязка смокших баранок. Сел к окошку, поглядел на короля Альберта, на баранки и стал жевать. Из жилой половины вышла хозяйка – худощекая, невеселая, будто заплаканная, одетая по-постному – в черном платке, как пожилая черничка. Поставила чайник и ушла к себе.
– его лошадь мокла у коновязи – и громко вычитывал, водя пальцем и передыхая. Его сиплый голос гулко отдавался в безлюдной чайной:
«…и заявил… парламенту… что раз дело идет о спасении… цивилизации… Европы»!.. Да-а…
Мужик глядел под рябины: с красных кистей сочилось; в луже полоскались утки, пощелкивали носами. В небе несло полные дождя тучи. А за спиной точил и точил будто жалеющий голос, прерываемый вздохами:
«…могут изменить положение… держав!..» Да-а…
Против торговца сидел старик в полушубке и слушал, преклонив голову.
– В городе чего слышно? – спросил проснувшийся чайник.
Мужик не отозвался. Он сидел, подпершись кулаком, и глядел в рябины. Шевелилась его борода: жевал.
Пришел получить за луговую аренду приказчик из усадьбы, – высокий, грузный, прозвищем Чугун. Сизо-багровое было у него лицо, безбородое, с низким лбом, книзу шире; и руки были сизые, налитые. Стекало ручейками с его кожаной куртки. Он вытер клеенчатым картузом ручейки, обстучал грязь, – даже зазвенело на полках, – и заговорил, как в ведро:
– Кака погодка-то! Чисто ты заяц, с красными уха-ми… – посмеялся он чайнику, – и морду перекосило! По душу твою пришел.
Стали пить чай.
– Выворачивай потрохи-то из шкатулки. Наелся на сене нонешний год… Сенцо-то твое, сказывают, и за Варшавой едят, чихают.
– Много сказывают! – плаксиво сказал чайник, помусолил палец и стал пересчитывать бумажки. – По нонешнему времени жалеть человека надо. Руки-то чего стоют!
Приказчик согласился: да, тесно с народом стало.
– Харчи даю, прямо… знаменитые! чай три раза… – два с полтиной! – плакался чайник, пересчитывая еще раз. – Ах, как жалеть человека надо по нонешнему времени!
Третий раз пересчитал бумажки, – сто сорок рублей, – подержал и отдал.
– Надо жалеть… – согласился Чугун, заворачивая деньги в платок. – Всем друг дружку жалеть, боле ничего.
– Так жалеть… жальчей чего нельзя! Энти деньги… тыщи так не жалко, как… по нонешнему-то времени! – расстроился чайник. – Никак не сообразишься. Поди вон к нему… – показал он на мужика, – он те пожалеет… шкуру сдерет, а не то чтобы совместно!
– С меня не сдерешь… – передохнул Чугун, дуя на блюдечко и выворачивая красноватые белки.
– Он вон три часа лучше чай пропьет, три часа курит-зевает… в эдакое-то время!
Поглядели на мужика. Он все так же сидел, подпершись кулаком, с красной шерстинкой у кисти, от ломоты, и жевал баранку. Грязью были залиты его сапоги и полы выгоревшего кафтана.
– До гулянок-то все охотники, – сказал Чугун, оглядел и свои сапоги, грузно нагнулся и крепко подтянул за ушки. – Через это самое и пленных выписываем на уборку. Своими руками завоеваны!
– Твоими! – крикнул мужик и дернулся. – Хре-стись-пляши!
– Встань, покрещусь! – сказал приказчик. – Чей такой, сурьезный?
– Матвеевский. Чуть не с утра сидит, все гложет. А позови-ка его косить – два с полтиной! Он не берет во внимание, что у тебя тут… может, ночи не спишь, думаешь… по отечеству…
Поговорили об урожае: довелось бы только убрать.
– Все сберешь! – злобно крикнул мужик приказчику. – Накладешь – вилой не достать!
И отвернулся к окошку.
– Подай и тебе Бог тоже… в рогоже! – сказал тяжело Чугун и тяжело поглядел.
– Ты мне Бога-то не суй, сам ношу! – крикнул мужик не в себе, даже побелели у него губы и перекосилось осунувшееся, посеревшее вдруг лицо. – Ты мине как знаешь?! скрозь мине видишь? – ткнул он себя в грудь пальцем. – Отечеству! Я сибе знаю, чего знаю! Он вон соли купил сто кулев… с мине драть будет! Полны сараи овсу набил! Совместна! Жалей его! Да-а… А ты жалеешь?! Оте-честву! Жалетели какие. Морды натроили себе… лопнуть хочут! Может, я боле тебе отечеству жалею, не базарюсь?! Совмест-на!
– Ишь, непромытый! – сказал тяжело приказчик и тяжело поглядел. – Тебе бы, сивому, работать… а ты который вон фунт баранок-то упихал, с утра-то сидемши? А-а… не ндравится ему, что я пленных, которые враги!.. – стукнул Чугун по столу кулаком и побагровел дотемна. – Их, может… мой сын!., за отечество сражается… своими руками забрал! а я их вот за шесть целковых?! А тебе три красных подай?! Да-а!.. Чего захотел?! Мой сын… кровь свою проливает!! Не ндравится! Погоди… я вот тебя скоро на креслы посажу…
– Шиколадом кормить желает! – кричал и чайник, у которого круглое лицо уже не разнилось от платка. – Шиколаду ему подай?!
У мужика тряслись губы, ходили руки, он кричал свое, но приказчик и чайник тоже кричали. У чайника выбилась из платка вата и лезла в рот; он ее запихивал, отдувал и еще больше расстраивался.
– Я своего врага могу! – кричал Чугун. – У меня сын!
– Эн, чего защищает! – помогал чайник. – В плен у него попал, дак теперь и глотку дерешь?
Мужик ничего не понимал: совсем его закричали. А тут еще подошел из уголка торговец, собирался ехать.
– Стой, погоди! – закричал и он. – Не расстраивайся, дай разберу. Надо не серчать, а… у каждого свое расстройство! Которые враги? Погоди! Которые самые враги… они…
– Мои враги! – крикнул мужик, улучив время. – Вот! – ударил он в грудь. – У мине тут… как ты знаешь?! – с болью перекосив лицо, кричал он. – Мне ко двору время… баба дожидает… сено не свезено… Ты мине знаешь?!
– Ну тебя, отвяжись! – плюнул приказчик. – Заду-рел.
Тут вышел из жилой половины парень. Теперь он был в куртке и картузе цвета пыли, вихры примаслены и расчесаны, и начищены сапоги: собрался гулять.
– Вот вояка-то мой… – уныло сказал чайник. – То Захарка был, а теперь – гожий.
– А чего я не гожий! – ухмыльнулся Захарка и полез за гармоньей. – Я с ероплана бонбы буду кидать!
Карпаты… каменные горы
Увижу… вашу синяву…
Назад… уж боле не вернуся…
Прощай, про-щай, соколик я-снай,
Прощай, сыночек дор…рогой!
Мужик поставил локти и прикрылся кулаками. Хорошо пел Захарка, душевно, потряхивая головой и устремив глаза к матери, которая – только он один видел – стояла в темноте, в дверях переборки. Пел, наигрывая под щебет растревоженного щегла. Дождь кончился, и прочищалось небо. На той стороне, через рябины, горели красным огнем окошки: садилось солнце. Рябины были тихи теперь, стояли грузные и тоже, как будто, слушали. И чайники на полках слушали, и задремавшая на прилавке кошка.
– тебя не видать.
– Все едино… – сказал мужик.
– Чего – все едино? – спросил чайник. Мужик не ответил.
– А что убивают! – с сердцем сказал приказчик, показав стиснутые зубы, и уставился на мужика тяжелым, злым взглядом. – Все ему не ндравится! Сын у меня в альталерии, мортирного дивизиона… Пишет так, что… папаша, не беспокойтесь! А ему не ндравится! Все е-ди-но! Черт непромытый…
– А ты чего оборачиваешься на себя, ну?! – выкрикнул мужик и стукнул кулаком об стол. И тоже уставился.
– Ты глотку-то дери, да не очень! Объелся… По водке скучаем.
– Ну… тоже и у него расстройство, – примирительно сказал чайник. – Сын у него в плен попался.
Стало смеркаться. Часики простучали восемь. Мужик стал собираться. Собрал в карман баранки, полез за сапог, поискал. Опять стал вынимать баранки. Пошарил по карманам, вытащил тряпицу и сунул за сапог. Поглядел в окошко – совсем загустились сумерки. Чайник засветил лампу.
– их уже давно было слышно, – ввалились четверо парней в заломленных картузах цвета пыли, с пионами на груди: поповы дочери надавали им на прощанье. Захарка рванул гармонью, вскинулся и пустил лихой дробью:
Анти-дранки-девирь-друг.
Тибер-фабер-тибер-фук!
– и потонуло все в свисте и уханье. Заходили чайники, задребезжали стекла, запрыгал огонек в лампе, и самая лампа закачалась. Прыгали красные лица, били ногами в пол.
– Жарь-жарь-жарь-жарь!.. – загремел, как в трубу, Чугун. – Валяй, наши!
Ветром несло от них, безумным разгулом. Схватил Захарка вязку баранок, кинул на шею, закрутился и разорвал. Полетели баранки под каблуки. И долго били ногами в пол, словно хотели проломить доски. И прыгали на груди отрепанные, почерневшие пионы. Вывалились на улицу.
Приказчик потрогал у груди, где лежали деньги, и ушел. Мужик еще посидел, погрыз ногти, поглядел в окошко – темно. И пошел.
– А что ж платить-то? – окликнул чайник. Мужик остановился.
– Чего?
– Чего чего? А за чай…
Мужик поглядел к месту, где сидел. Там стояли белые чайники, маленький и большой, и неопрокинутая чашка.
– А я и не пил… – сказал он, будто удивился, что и в самом деле не пил.
– Не пил! За заварку.
– За заварку… – раздумчиво повторил мужик и полез в карман.
по-особенному приглядывался к нему, и тут покривились и расползлись у него губы, и задрожали. Все морщинки на его лице задрожали и обтянулись. Он потянулся через прилавок, поглядел в упор остановившимися пугающими глазами и пошептал выдыхами:
– Сына у мине… убили.
– Вон что… – сказал тоже тихо чайник и тоже будто испугался.
– Убили… – повторил мужик, силясь собрать расползающиеся в гримасу неслушающиеся губы. – В аньтиллерни был…
Не мог больше говорить, только подкинул головой, словно хотел сказать: то-то и есть!
– Что ж поделаешь! – вздохнул, подождав, чайник и стал постукивать о прилавок ребрышком пятака.
– Домой надоть… – морщась, как от боли, шепотом говорил мужик, – бабе говорить надоть, а как говорить-то… Цельный день маюсь вот, не надумаю… жуть берет…
И опять сделал головой – то-то и есть!
– А ты не сказывай.
– А как? – не понял мужик и растерянно посмотрел, кривя рот.
– Ну… сразу-то, а там… глядя как.
– Значит, не сказывать… да-да… – соображал мужик, уходя в себя.
– А там, помаленьку и…
– Товарыщ его дал знать… на почте выдали, прочитали… – полез мужик за сапог и вынул тряпку. Хотел развернуть, подержал и опять сунул. – Какое дело…
И опять сделал головой.
Постоял, пошевеливая баранки на прилавке. Потом достал кошелек и опять, натуживаясь и запуская ногти в щелки запора, стал открывать. Вынул семь копеек и положил на прилавок.
– Это чего? – спросил чайник.
– А за заварку…
– Ведь отдал!
Мужик забрал деньги и пошел, как сонный. Вышел на улицу, постоял, посмотрел на освещенные окошки чайной и пошел. У конца деревни попались парни. Они шли по дороге, не разбирая луж, шлепали и кричали песню. Далеко отошел мужик от деревни, а все доносило крик. В темном поле мужик остановился. Были звезды, но в поле было темно: чуть, приглядеться если, светлели доспевающие хлеба, темнели крестцы зажинок.
– Что ж теперь? – спросил он темное поле.
1915