• Приглашаем посетить наш сайт
    Кантемир (kantemir.lit-info.ru)
  • Марево

    Марево

    (Рассказ бродяги)

    …Вы угадали, я – бродяга. Не потому, что без причала, как мы все, а был и есмь бродяга, русской складки. Бродяжество у нас в крови. А наши идеалы, думы! Надумаем – и рвемся, а оно – ффык! – какмаревовстепи, пропало. Вот, в Монте-Карло мне явилось… Месяц прошел, а я все тру глаза. Ну, выпьем. Этот кабачок зовется «Queue de Chien»! Попали, значит, как бы псу под хвост.

    Эх, нет у них органа. Смотришь на зубцы, уносит валом, заматывает душу. «Ему и больно, и смешно, а…» матери-то нет. Куда, бывало, ни заедешь, – трактир, орган. «Тройку», или «Не одна в поле дороженька», или – «На последнюю да на пятерку наймем с милой лошадей…» Словом, – «Эй, вы, други дорогие, мчитесь сокола быстрей!» И мчались…

    «извините, – говорит, – месье…» и так далее. Ну, выпьем для заряду. Вспрыскиваю один патентик, в вагоне изобрел из Монте-Карло, назвал «Purgatoire universel». J'ai fait mon purgatoire en ce monde! Уже запродал. У меня патентов этих!.. Но главного-то нет, – на место в мире. Прохожу – и только. Но, с начала.

    Я, как вам известно, инженер. Был в Туркестане. Там-то и видел марево. «Вот уж в степи голубо-ой… город встает зо-ло-то-ой…!» Черт, нет у них органа… Потом, мыл золото на Бии. Два года в Аргентине. Оттуда донесло до Сан-Франциско, с одной циркачкой. Там я изобрел им двигатель один и продал. Циркачка улетела. Астрахань, на рыбном деле. Там – холодильники, и 30 ООО сгорели в две недели. Как – не важно. Засим, заводы, «продувная печь», патент, продажа. Дальше – тормоза, запродал. Затем – «проект орудия», бьет на сто километров в точку. Чертежи украли, но главного-то не было еще. Пылал тогда с венгеркой. Плюнул. Хватил бы тысяч сто, американцы дали бы и больше. Восстановить могу, конечно, но… к чему? Дождусь, когда Ро-дная позовет. Ей – или никому. Будь я какой-нибудь испанец даже, имел бы гациенду дель-Венадо, миллион пезет, жену с глазами в ложку, тройку футболистов, прекрасных сеньорит четыре штуки и титул гранда. А теперь я к делу.

    В 1913 году мне было 36, мешочков этих не было. «Как денди лондонский», в кармане тысяч тридцать, полная свобода. В перспективе – тысяча проектов. И вот, меня махнуло в… Белозерск! Вы представляете себе… снетки там, судаки? Там говорят – «судок»! «Баланц» сплавляют, швырок еловый, в Кенигсберг, на целлюлозу. Поехал на места проверить. Был план: «Компанию», по целлюлозе! Открыл я штучку, выбили бы немцев. Шексна, Молога, по каналам… И дернул на какую-то «Рыбчонку» – взгляну на Белоозеро, где Синеус когда-то… Подчалил, вижу – в самом деле, вода белесоватая, – от неба, что ли. Пески и валуны белеют. Кругом леса, болота, дороги непроезжие – дрема.

    А почему заехал? В Рыбинске с одним столкнулся. Лет 45, красавец, подлинный ушкуйник, с Новгорода. Баланц сплавлял, хлеб, рыбу, лен, канаты… Вершков тринадцати, плечистый, в золотой бородке, в глазах – как пленка, как мечтанье, и синие, каксинька. Сокольи, что-то полевое в них, по далям. Таких я у мужчины не встречал. Влюбиться можно. И фамильица – запомнил крепко – Разгуляев, под стать. Встретились случайно, на пристанях. За ухом карандашик, в высоких сапогах, пиджак свободно, чесучевый, с отвислыми карманами, картуз английский. Голос сочный. Он-то и захватил, кричит: «Хоть сдохни, а к вечеру погрузку кончить!» Разговорились о баланце, – смекнул с полслова. В трактир к Ширинкину, в Садки. Уха, понятно, расстегаи… Я ли уж не бывалый, а этот, черт его… откуда вылез! Все знает. Оказывается, его гнездо-то – Белозерск, а Рыбинск, Череповец, Молога, Вологда там, Бологое… – налеты только. Ну, нашли друг дружку.

    Выпили мы с ним честь честью, полили шампанским, а дела никакого, так.

    – Знаете, – говорит, – у нас должно быть с вами дело! Вы не первый встречный, я вас ждал.

    Загадками так, из-под брови.

    – С вами делов накрутим. Прошу ко мне. Дня через четыре буду дома, жду. Дочь у меня хозяйка…

    Ну, думаю, какая же у него дочь-то, если и в самого влюбился! Заинтересовало.

    – Честно-е слово? Дал, заеду.

    – и на «Рыбчонке», помню, подчалил к Белозерску.

    Городок с ладошку, на плешинке. Площадь – вся золотая, от навоза. Сушь была, жара, хоть август. Тот год на Севере была жара, как Крым. Стою на площади – Сахара, золото сухое, навоз еще от Синеуса, земли не докопаешься, бугры. Из-за бугров – желтеет, соляные склады, времен Бориса Годунова, – снеток солили! – в землю уж вросли, а землю выперло, как тесто. Видно крыши, проржавое железо, арки. Направо – деревянные лабазы, жарит солнцем. Повсюду короба снетка. Соль, выступило крупкой, запах крепкий, снетком соленым. Аромат, жарища. Пить сразу захотелось, заломило скулья. Ни души нигде, и тихо так, что слышно, как дышат по лабазам, – чай, должно быть, дуют, играют в шашки, – слышно: чок-чок-чок… Сухие судачки висят на солнце, белеют солью. Знаете – су-док! Ух, крепкий запах! Не сгниешь вовеки. Четыре церкви, по углам, и все – на площадь. Изгрызенные коновязи, в блеске, седые, еще от Синеуса. Ударили при мне к вечерне, все четыре… – судакам, снеткам? Присел на валуне, – лежал еще до Синеуса! Вот глушь!.. Куда идти? Гляжу – попы бредут, по диагоналям, через площадь, распалзываются по церквам, к вечерням. Древняя старушка похрамывает по навозцу галкой. Не видно ни мальчишек, ни собак. Каланча, пустая, серая, на солнце. В тень бы, что ли… Акация – одни култышки, лошади объели, вся в мочалках. Прошелся по навозцу, мягко, как по торфянику. Вот, думаю, перина – городок! Ну, Пропалуйск, и только. Вспомнил Сан-Франциско, Нью-Йорк, Париж… – сон, марево? И этот Белозерск, тысячелетнее, гнездище, – сказка? Чего же Разгуляеву-то тут? Откуда вылез!..

    Старик какой-то, бородище по колени, голубая. Сам Сине-ус, ей-Богу! Кричу – не слышит. Пара судачков под мышкой, бутылка квасу, лук. Как увидал… – попрыгали тут судачки его от удивленья! Под козырек, – я был с портфелем. Оказывается – бутошник, с дарами от лабазов. Тут же и сообщает:

    – Я, ваше высокородие, именинник нонче… бутошник я, Лаврентий. А другой париться пошел, баню у купцов топят.

    Дал я ему целковый, с Ангелом поздравил. Сон! На чай целковый, Синеусу!

    – Идите, – говорит, – все прямо. Сергея Артамоныча все почитают, очень имениты.

    Имениты! язык-то!!!

    – Самый их вышний дом, дикой… князем они у нас! Ей-Богу, так вот и сказал мне: князем! И – «вышний»!

    Синеус…

    – Эй, гарсон! завел бы, братец, – «Ехали бояре да из Нова-Города»!.. Не понимаете, почтенный? Дю блян анкор!

    … Она приготовляла нам ботвинью, и белорыбица была… А с судачком – по этикету. Пьян с той ботвиньи, плавали ее глаза в ней, ботвинья голубая… И платье было голубое. Звали Паша. Но я засекся, по порядку надо.

    Нашел я Разгуляева. Дом с садом, вышний. Там сады плохие, песок, и бурями ломает. Цвели подсолнухи, малина еще в ягоде стояла. Зеленые качели. Двор – короба, корзины, – судок, снеток, – засмаливает глотку. Собака в конуре, понятно. Дом крепкий, бемские окошки, в петухах. Дернул колокольчик, – валдайский, звонкий. Отпер сам, в вышитой рубахе, городками, ворот настежь, шея с Геркулеса. Облапил на крыльце, кричит: «Пашута, гостя заморского встречай!» Так и зазвенело по сеням. Чистота, сосна, пол крашеный, дорожки, печи в изразцах с поливом, с павлинами. Образа в окладах, старого письма… И… Беккера рояль, концертный!

    Слышу – шажки, неторопливо и серьезно. Подумал – не в женихи ли заманил сюда? Два часа знакомы, а сметлив: в расчете не ошибся. И отмахнулся, увидав глаза: без «задачника», открытые, как поле. Да и… что я ему? Сам в сотнях тысяч, а я весь – движимость. И вот, как увидал я Пашу, – сердце: царевна в сказке! Вот, Белозерск, тысячелетний. С навоза золотого, с белых вод. Ну, белое, и золотое-голубое. Вот – русская, сама Россия! Голубое платье, простое ситцевое, даже не сарпинка. В отца вся, шея – от Юноны, голова Цереры, золотая. А цвет лица… – такого не видал по свету: нежность сливок, и розовое льется. Стан, гибкость линий, движения свободны, а лицо – от Леонардо что-то, «Бель Фероньер». Там – русское, неуловимо: и скромность, и скрытая задорность взгляда. Идет неслышно, но сила слышится. Вот именно – плывет. Здоровается без жеманства:

    – Очень рады…

    Хозяйски, сдержанно. Умна. Повидал всего, не мальчик. Мне было 36, ей – 19. И вдруг мне показалось, – сон чудесный: – в тысячелетье, в древнем! Княжна, царевна. Где-нибудь и мамка со шлыком. Тут – Синеус, на озере, Трувор – в Изборске, в Новгороде – Рюрик.

    – на курсы. Ну, понятно. Ведь три дороги только: курсы, консерватория и студия театра. Москва и Питер. Больше нет дорог. Ну, корь, понятно. Читала Ницше, Чехова, Андреева. Ибсена ужасно любит, сейчас читает «Гедду Габлер». Играет Скрябина и Грига…

    Поужинали. Поиграла Грига. Отец сказал:

    – А ну-ка, Паша, Глинку!

    Улыбнулась мягко и сыграла.

    – Спой, Пашук!

    – в глубине, весь мир! Сказала взглядом. И про отца, что славный, и его балуют; и что она умна, все понимает; что Белозерск – пока, и я ей, кажется, что нравлюсь… что она готова – далеко, и для нее весь мир – своя дорога…

    Теперь – я знаю, что она сказала взглядом. Тогда осталось в чувствах, смутно. Я увидал глаза, с каким-то изумительным разрезом. Такие делают теперь иные, наводят негу, вызывают блеск и поволоку. Вот эта поволока, «думка» – от отца, сама рождалась. И вот, за ней-то, я угадал особенное, то, чего ни у одной не встретил: живую беспредельность, целый мир! Подумаете – это от вина? Нет, верно.

    – Спой, Паша.

    Повела плечом.

    – А вы поете? – мне.

    – Пою.

    – А что?

    – Да так…

    – Такого я не знаю – «так»! – так мило, близко.

    И вот, я вижу на рояле Глинку – «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» Снова тучи?.. А почему не… небо? – подумал я. «И, предчувствуя разлуку…»

    – Это? – поняла она мое движенье.

    – Пою… – сказал я и взглянул в глаза.

    Отплыли, тихо. Унесли весь мир.

    – Поете… – повторила она задумчиво, взяла с рояля ноты.

    – Пою.

    – Поете. Ну… споемте…

    Мы говорили взглядами и этими словами только – «пою», «поете», и говорили так понятно, полно, – все.

    Мы пели, – и как пели! У меня баритон был, небольшой, но сочный, а тогда, в тот вечер, – страстный. И был я белозерским… Баттистини. А она… Вы знаете романс, но вы не знаете, как его пели в Белозерске, в лето от Рождества Христова 1913, августа 10 дня, двое: Паша Разгуляева, 19 лет, и Степан Аполлинариевич Кадырин, 36!

    И твое воспоминанье
    Заменит душе моей
    И отвагу юных дней!..

    Эти последние слова она пропела – и куда-то, и – мне. На этом – «и твое воспоминанье…» – она чуть повернула лицо ко мне, и в ее глазах, в тончайших уголочках глаза, в этом изумительном разрезе, я увидел, как блеснуло и заструилось синью, – далеко, куда-то… – как рекой.

    И твое воспоминанье!..

    – Половой, поставь!..

    … Услыхать бы хоть, как вал толкнется, перед песней!..

    …Разгуляев хлопнул по коленям и зашагал по залу. Дрожали хрустали подвесок на стенничках, за розовой кисейкой. Ходил широкими шагами, бороду трепал в раздумье. Остановился, взглянул на образ, темный, и встряхнулся:

    – Ловко… спелись!

    Потом мы говорили с ним о целлюлозе. Все прощупал.

    – Покуда… вложу сто тыщ! – смотрит мне в глаза и трет коленку, выбирает взглядом. – Варганьте, Степан Аполинарыч. Верю вам и делу. Честно-е слово. Два дня знакомы. Вот вам Бело-зерск! И не ошибся бы, в накладе не остался бы.

    – и мир! Мир – за ее глазами видел…

    Время ехать. Глаза ее так ясно-глубоки, и в них… Да, был о… в глубине, вопросом: «что же?..» Было.

    Помню, на балкон мы вышли, к саду. Уже поздно было. Северная ночь погасла… И в ней, в этой погасшей ночи, тоже был вопрос: «ну, что же?..»

    Молчали, оба.

    Небо синело черно, и в этой черной сини, по бархату, – живое серебро, рублями, гривенничками, четвертачками, – так и блещет. И блещет, и звенит. Игра такая!.. Звенело. Кузнечики звенели, последние. Пахло и озером, и рыбой, живой и с солью, – снетками, судаками, жаром. Жар и свежесть. И табаком от сада, как… в Жанейро?.. – магнолией томило страстно. И здесь томило… ее? И кошки за забором раздирались. Она – тут, рядом, у колонки, плечо к плечу. Стояли и молчали… Слушали друг друга? Сердце билось.

    – дышит. Ждет? Ну, время же – сказать!.. Мигают звезды: «ну же, говори! не встретишь лучшей! никогда не встретишь…» Весь мир тут, рядом. Судьба толкнула: не мотайся! Вот, в Белозерске где-то, в глушине, – тебе, родная… все – в ней!..

    Что удержало?.. Что-то, мелочишка?.. Из Белозерска, курсы… и родня?., какой-то Разгуляев!.. Ну, будет «верная подруга и добродетельная мать…» Вспомнилась свобода, океаны, планы… «экзотика»! А тут – снеток, судак и… пресно? Вспомнилась ее мамаша из альбома, – как же без альбома! – была какая, а какая стала! Мелькнуло хитро: надо же проверить, нельзя же сразу. И – не сказал. Звезды, – и те мигали: «да говори же, надо! Отец – ушкуйник, его не удивишь ничем, 100 000 вкладывает в дело, покуда. Ведь, намек! Поверил с глазу!»

    Черрт, смолчал!

    Ну, постояли так, поговорили о Художественном театре! Можете себе представить – пошлость?! Тут – мир ломается, дороги намекают, жизнь дается, так мудро – просто, светлый путь открыт, она затихла… ждет, и вдруг – о… симфонических концертах, о личном… в идиотском Бранд-те! Черрт… Чуть ли не о политике!.. Проклятое самокопанье!..

    Ночь я провел погано. Все отгораживал себя от… кров-ного!.. В Германию поехать надо, исследовать про целлюлозу, не уйдет… Как смешно-то: заехали к Синеусу, на навозе – и предложенье, в две минуты! Подумаю, успею. А там, должно быть, синие глаза глядели в черноту и ждали, вопрошали звезды…

    – дружище!

    – Заеду, всенепременно. Потолкуем о «Компании», дружище! Привезу ее. Все учредим, заварим кашу, – засверкает! Сотнягу это я – покуда!

    Снетков мне навязал отборных, «царских», – Грозному такие посылали, «снеточком белозерским били», – в холщовом мешочке, фунтов пять.

    – Такой наш белозерской провод. Можете хоть бросить, а везите!

    Уехал, обещался. Какой-то землемер подвез меня куда-то на Шексну, на пристань. Помню, все по корням летели, по пескам. А там – глаза остались. Помню их прощальный, какой-то диковато-странный взгляд. Он будто спрашивал: «ну, как же? оценил? мы встретились так странно… роковая встреча, понял?»

    – в тумане было голубом, как марево бывает: глаза и звезды. И вопрос из глаз: «ну, что же?» И странно – удивляющийся взгляд. Он говорил, как будто: «все же ясно, и все так просто, я – для тебя!» Да, все было слишком просто, как эти белозерские снетки, отборные… «Можете хоть бросить, а везите». И что за человек! Не скажет, а вобьет, как гвозди. Потом-то, я продумал, долго после: «можете хоть бросить, а везите». Он знал: увез бы, не мог бы бросить. Теперь… узнал и я. Но поздно: не увез.

    Снетки оставил где-то на вокзале. Забыл, представьте! Ну да, у телеграфного оконца, в Рыбинске. Дал телеграмму:

    И твое воспоминанье
    Заменит душе моей
    Силу, гордость, упованье

    И не подписался. Смеялся паренек-телеграфист!

    – Очень, говорит, шикарно вышло! Вы не Миша Кудрявый, в ярославских «ведомостях» стишки пускает?

    В Питер, оттуда в Христианию махнул, читал доклад в Гидротехническом союзе. Продал патент, турбинный. Норвежка подвернулась, «Гедда Габлер». С ней – в Биарриц… А Бело-зерск – как марево, в туманах. Оттуда – в Монте-Карло. У Гедды Габлер капиталец был, с селедок. В рулетке покрутили. Я просадил остатки, она – свои. И разошлись друзьями. А на дворе и май, четырнадцатый годик. В Германию, по целлюлозе. Там я продал досуги Монте-Карло, турбогенератор мой. Схватили за полсотню тысяч. Стал в целлюлозе разбираться, – хлоп, война! Не выпустили, всю войну – как пломба. И наковеркал я проектов!.. А от «снетков» – ни звука. Гордые они, ни слова.

    Ну, к главному подходим.

    – Эй, анкор вина!

    Смеется, глупенький. Смеяться надо не над этим.

    В Россию не поехал пенки есть. Здесь продавал патенты. Тр-ри дер-ржавы спор-рили за честь иметь мои… электрораз-редители! Но это – впереди, прочтете скоро. А главное – сейчас. Мы с вами старые друзья, сидели в политехникуме рядом и оба от одной плоть-крови. И поймем себя.

    Месяц тому был в Монте-Карло. Играл, и просадил 5000. Осталось у меня – «на конку». Пошел проветриться, концерт послушать. Пела «экзотика», из Вальпараисо, знаменитость. А я неравнодушен к сим вещам. По-итальянски, по-испански пела. Ну, фурор! Корзинами цветы, американцы, англичане, бразильянцы… – цветы международья. Но, странно… слушаю… и – Белозерск! Вдруг хлынуло в меня «воспоминанье»… – и заныло. Смотрю я на певицу, тру глаза… – невероятно, а похожа! Читаю: «Лина-ди-Келетти»! Японец-обезьяна рядом, прошу бинокль. Те самые глаза! Роскошная фигура, плечи – мрамор, волосы кудрями, до плеча, «а ля гарсон», – но по-иному – нежно золотятся. Но глаза!.. Те самые, – из моря. И голос – тот, грудной, из глубины, захватывает страстью. И жжет, и обвивает лаской. И песни… что за песни! Жар и льды. И тут я понял, отчего все млеют, неистовствуют до истомы. Безмерность, беспредельность, глубина! Весь мир открылся – и охвачен ею!.. Все – берет!..

    Японец вырвал у меня бинокль… дрожит, как хвостик. Непонятный голос… Смеется, обещает и ведет, и бьется… «Звезда из… Вальпараисо». Лина-ди-Келетти… и… Паша Разгуляева! Но… быть не может! Иду, как оглушенный, даю полсотни шустрому мерзавцу, добиваюсь. Антрепренер, как бочка, как министр.

    – Вам что угодно?

    – Лине-ди-Келетти… вот, карточка. Прошу сейчас же…

    – Нельзя, последний выход…

    – Требую сейчас же!

    Крикнул грозно. Я с ними знаю… Пошел аллюром, а я… в ногах как угли. Ну, извинюсь… ну, совпадение такое… Умею по-испански. Вдруг – «просят»!

    … Какой-то краснолицый вышел, оглядел быком. Я тоже оглядел… быком, не помню?

    – Мосье?..

    И смотрит просто. Вижу – Паша, из Белозерска Паша! Но – какая! Царица, королева. Онемел.

    – А, здравствуйте. Читала про ваши подвиги. Ах, выходить мне… Здравствуйте и… до свиданья. Ах, да… зайдите к нам. Ну, хоть… завтра? к завтраку. А вот и муж мой…

    … Онегин и Татьяна. Хуже!.. Келетти, международная певица. Паша… международной стала! Мир-то, тот, в глазах!..

    … Запах тот так остро ощутил! И звезды, – только по-другому светят, и другие. И даже звон похожий: вместо кузнечиков – цикады, трясли гремушками и свиристели. А вместо белых вод – синело черное мировое море. И даже… кошки где-то раздирались, – совсем как белозерские, не отличить.

    И я, бродяга, плакал. В первый раз.

    Утром побрился, вымылся. Поехал в Монте-Карло, заложил часы. Ну, время замотать, до завтрака. Зашел в рулетку. Слышу – поверите ли?!

    – 19!

    Да, девят-надцать! Эту цифру помнил. Подумал… не подумал, а рванул из глыби: «36?» И бросил сотню. Смотрю на потолок, на завитушку… – будет?!. Крутился долго… щелкнул!..

    – 36!

    Как надо. Белозерск смеялся. Я выбрал – 19. Ударов тридцать – мимо. Все по сотне. 36?.. Поставил.

    – 19!

    Нет, 36! Три раза ставил – мимо. Подумал: «Па-ша!» Выпало – зеро. Белозерск смеялся! За пять минут до полдня, уходя, поставил… 19 + 12 = 31! Гляжу на завитушку: «дайся!» Крутился бесконечно, щелкнул с треском:

    – 31!

    – Мосье!..

    Крупье глядел с улыбкой ангела из бездны. Сгреб я деньги, бросил 500 – кутите! Летел и знал, что – будет! Что? Ну, что… мое уж дело – что!..

    Ровно в половине первого меня ввели. Апартаменты… – бывало, останавливался шах персидский. Так и называют – «персидские». Она – в лонгшезе, голубое платье. Мистер Смит-Вессон, как носорог, но добрый. Тиснул руку. Она приветлива – и наша, вся. Мистер Носорог счел долгом удалиться.

    – ни слова. Я узнал: была в консерватории, открылся голос. «Случайно» вышла замуж, за певца. Отец сердился. Потом… отца, за помощь белым в Ярославле, расстреляли. Не потерпел ушкуйник! Я перекрестился. Она взглянула странно, горячо.

    – Я его любил…

    – Любили?..

    Взгляд, далекий, «думка»…

    – этапы. Муж умер от сыпного тифа, на Дону. Затем – опять, этапы. Италия… Там ставили ей голос. Беглый взгляд, и – «думка»… Концерты и успехи. Американское турне, победы… мистер Смит-Вессон, по хлебу, – как радовался бы ушкуйник! – по хлебу, но джентльмен, спортсмен, владелец лошадей и банка, в сотне миллионов. Замужество. Весь мир стал – свой.

    – И знаете… – сказала она мне, – он, право, кажется гораздо меньше, чем от Белозерска до Череповца! Бывало, – едешь, едешь…

    Международной стала, – Лина-ди-Келетти, мистрисс Орчар и – Паша Разгуляева!

    – А правда… в Белозерске, лучше было? – спросила с хитрою улыбкой, но я узнал глаза, те самые, что спрашивали в утро расставанья: «что же?..»

    – Конечно, лучше.

    Мы завтракали. Смит-Вессон сиял. Мы дружески поговорили. Он предложил мне «делать дело». За кофе Лина-Паша говорит:

    – А помните… ту телеграмму?

    – Помню.

    И стала под сурдинку напевать:

    И взглянула!..

    – Что это… – спросил американец, – так приятно?

    – Очень… – сказала Лина-Паша, – жаль, нет нот. Но… – и она взглянула… да, таким далеким взглядом, «белозерским», что у меня пропало сердце, – мы споем… потом?

    – О, Боже мой, конечно!.. – задохнулся я.

    – Трио… Мой Билли поет немножко, басом…

    – Да, немножко… – с улыбкой подтвердил американец. И все. Простилась ласково и просто.

    – Через час… мы едем в Вальпараисо. Будете за океаном – заходите. Ведь вы любитель… расстояний? И правда, мир, ведь, очень невелик…

    «будете за океаном…» Вот и все. Через час уехала, в train-bleu понятно… в Вальпараисо. А я – в рулетку. Мне повезло, увез с собою тысяч двадцать. Спустил на Boulevard Haussmann. Теперь, недели через две, пожалуй… в Вальпараисо, «делать дело». Мир, ведь, очень мал… не больше, чем от Череповца до Белозерска. Бывало, едешь-едешь…

    – Эй, гарсон! Вы спите?!. Возьмете мне билет… на Вальпараисо!..

    Спит…

    Март, 1926 г.

    Париж