• Приглашаем посетить наш сайт
    Бунин (bunin-lit.ru)
  • Лихой кровельщик

    Лихой кровельщик

    Воротился и лихой кровельщик.

    Ближе к полевому концу Крестов стоит невеселая изба бабки Настасьи, с год тому проводившей на войну своего сына-пьяницу. Перекосилась, захромала. Давно бы завалилась, если бы не поддержала ее предусмотрительно кем-то посаженная ветла. Эта ветла и этот бедный из бедных двор, пропивавшийся поколениями, хорошо известны Крестам. Так и говорят про него: «Ветла да метла – все и Грачовы». И еще говорят: «Грачовы – кровельщики: и покроют, и раскроют». Такой крыши ни у кого нет: мох зеленый – хоть по грибы ходи. И отец, и сын раскрывали, а уцелела-таки изба: Цепко держалась за нее бабка Настасья, которую муж разве только печкой не бил.

    Теперь все дома, с хозяином. Теперь никуда не уйдет хозяин: одна нога. Был он в немецкой земле, повидал «город Кильзит» и Мазурские озера. Бил германца под Инстербургом, переходил по горло три немецких реки, досыта поел немецкой свинины – на года запасёно! – оставил в безымянном глухом лесу, занесенном снегами, левую ногу, оторванную снарядом, и вернулся-таки под свою крышу. Безо всего вернулся, не заработал даже медали. Но память принес: медный молочник, сильно помятый, поднятый на ходу, в грязи, в немецком поселке.

    – Туда шли по богатству, начальство не велело прикасаться. Оттудова шли с изменой… не охота смотреть. Дела были!

    Бабка Настасья, которая носит молоко по дачам усадьбы, носит с собой этот молочник и всем рассказывает про свою радость. И плачет.

    – На Казанскую-Матушку воротился… Сидим у двора с Марьей, ужинать время, а письмо от него было на Петров день, из Мининска написал. Ждите, говорит, меня к холодам… вскорости не ослобожусь… штоп у меня на ноге лопнул, трубочкю ставют… А тут и вот он! Лавошник с полустанку привез. «Вот, говорит, бабка… товару тебе заморского привез об одном сапоге, пенсия ему вышла, сто двадцать рублей». Так мы и обмерли. А Васенька-то на костылях прыг с телеги! Уж так мы повеселели, а он сюрьозный…

    Только об одном и говорит бабка. А еще совсем недавно, прошлой весной, другое говорила:

    – Развязал бы он нас, пьяница… черная его доля!

    – для станового метил – не отдала. Батюшка давал два рубля, в усадьбе покупали за трешницу. Поколебалась бабка и не отдала.

    – В гостинчик принес.

    И все знают, что это первый ее гостинчик от сына за всю ее жизнь.

    И молчаливой жене своей Марье, столько лет битой, принес Василий гостинчик. Принес ей пару мытых бумажных платков, в которых ему подарили на Пасху в городском лазарете пачку махорки, три золотника чаю и пряников.

    Теперь уж он никуда не уйдет от них, не будет лазить по крышам, ставить кресты на церквах и громоотводы на фабричных трубах. Будет бродить у двора.

    синих разводах, с головой бородатого старичка в колпачке. Эту трубочку подарил ему пленный немец.

    – Поменялись на разговоре. Дал ему жестяную спишешницу, с тройкой… дуга понравилась. Немец ничего, деликатный…

    При выписке получил он вольное платье: новую хорошую тройку, хромовые сапоги с калошами – один сапог и одну калошу – и картуз в рубль сорок. Но боевую фуражку захватил на память: прорвана она пулей над правым ухом, в тулье.

    Он сухощав, скуласт; на воспаленном, сильно рябом лице ни волоска: выела оспа; острые маленькие глаза беспокойно выглядывают над скулами – что-то отыскивают. Такие глаза бывают у пойманной птицы. Да, теперь он прочно пришит к земле костылем. Ни лихости, ни былого задора. Не завьется теперь под крест и не пройдет за бутылку водки по высоченному краю сквозного железнодорожного моста. Не ударит картузом по руке инженера-бельгийца, все за ту же водку, что с одной веревкой, дощенкой да парой палок доберется до маковки заводской трубы.

    Сидит на чурочке и смотрит перед собой на конец костыля: что ж теперь? Вид у него, как у человека, которого выхватили нежданно из горячей работы. То крутил его вихрь и грохот, а теперь страшная тишина, тихие поля, умирающая избушка, которую он будто только теперь увидел. Да, теперь не накроешь.

    – Самого замечательного?.. Особо замечательного ничего не было.

    – Ну, а как… жарко было, в смысле боя? – спрашивал его студент из усадьбы.

    – Ничего. Погода была деликатная. А когда и дожди… Сады у них замечательные, яблоки всякие, больше кулака есть. Яблоки все ели. Свиней тоже много держут. Соленую ихнюю свинину ели… не переесть. А то раз сливошного масла три бочки нашли, получили в окопы более четверки на душу. Которые непривышны к нему – ноги мазали.

    О боях мало говорит. Рассказывает больше про новые места, про разные мелочи, которые его поразили.

    – Привели раз немца, стали по-польски говорить. Немец говорит: «Вы хитрые, первые войну начали». А мы ему – «Врешь, вы начали!» – «Нет, вы! Вы, говорит, загодя все дороги изгадили, никуда не годятся, ямы одни да грязь., все дороги устранили!» – «Да у нас, говорим, всегда такие дороги, а то и хуже». Прищурил глаз и посмеивается: «Ах, какие вы хитрые! Разве это дороги? И дома, говорит, все поломали, оставили одни сараи». – «Какие сараи?» – «А вот такие, говорит, соломой покрыты». Уж смеялись! Хитрые и хитрые! Втолкуй ему. Тут я ему и сказал: «Мы, говорю, под Богом ходим, небом укрываемся, чертом подпираемся!» Не понял! – «С дорогами-то, говорю, и слепой без горя, а ты вот без дорог сумей!» Так ничего и не понял. – «Нет, вы хитрые!»

    Еще про «Саску-дерзыс» рассказывал охотно.

    – А это у нас в роте был прапорщик. Соберутся к ротному господа офицеры из других рот, и батька придет. Как свободное время – в карты хлещутся. Весело, всякие анекдоты, смех… А прапорщик был за полуротного, Александр Евгенич, картавый. Бывало кричит: «На стыки!» Но был отчаянный. Придешь к ротному в землянку, фельдфебель пошлет, а они под него задаются и говорит: «Саска, дерзыс!» А он карту бьет, и наваривает: «Дерзус!» И вот так было. Прибег я раз к ним: «Ваше высокородие, казак из штаба!» Приказано второму батальону выбить немцев с бугра. Бросили карты, побежали. Правда, стоять надоело, целую неделю в окопах сидели. Как стемнело, вылезли из окопов, стали перебегать цепями… Ночь, темно, дождь пошел. А уж те учуяли: сушат нас пулями – засушили! Ротный, слышу, кричит с правого флангу, будто смеется: «Саска дерзыс… натинается!» А прапорщик в середке шел, возле меня. Весело так ему гакнул: «Дерзус!» И готов, в лоб прямо. Больше и слова не сказал.

    Это было замечательно, и еще как немца воровали.

    – Кузнец был у нас в полковом обозе. Вскрыл посылки – поймали. Отдали под суд, а потом из обоза в строй. А тут и приходит приказ из штаба дивизии – языка достать, во что бы то ни стало. Думали-думали – ничего не придумали. И батальонные думали, и ротные… Как его добудешь! А надо немедленно. А они колючие, черти… живыми не даются. Вот тут самый тот кузнец-вор и говорит ротному; «Дозвольте, могу расстараться, только за меня отхлопочите на суде». – «Как можешь, объясни». – «А уж это, говорит, дозвольте мне распределить план». – «Ну, распределяй, говорит, а не достанешь – на глаза не попадайся». А кузнец говорит. «Мне суд не сладок, а тогда мне водки хотелось, искал попользоваться, Бог не привел. Будьте покойны: либо голову сложу, либо немца приволоку». Попросил выбрать двоих, которые отчаянные. Опросили, кто желает. Доверился солдатик один, Пиньчук, нашего взводу… ну, и я прикинул: может, крест заработаю, а то все равно скушно, решайся моя судьба. Ротный нас перекрестил, совет дал: «Ну, подлецы-друзья, заочно вас целую и благословляю. Заработайте себе кресты, а мне славу!» Кузнец взял палку аршина три с половиной, затесал, а на верхушку гвоздь вколотил. И еще газету себе выпросил. Глядят – что будет? – «Вот, говорит, этим енструментом и выловлю», Подошла ночь, велит нам за ним ползти Поползли к ихнему окопу, шагов с шестьсот до них было. Приползли на середку, кузнец сейчас палку в землю воткнул покрепче, а на гвоздь газету повесил. Велел назад ползти. Утром глядим – газета висит. На другое утро, глядь – нет газеты! Стой, был! Ночью опять ползем, лопатки велел захватить. Опять газету повесил, глядь – сыгарка на ниточке висит! В обмен на газету. Тут кузнец и говорит: «Жалко тебя, товарищ, а изловлю, вместе лучше покурим». Велел отползти чуть вперед и в сторонку, шагов на десять, канавку рыть, а землю подальше раскидывать. А на пашне, было. Выкопали канавку, аршин десять, чуть чтобы лечь вровень, как по шнурку. Легли. – «Ну, говорит, спи-высыпайся, а я стеречь стану». Ночь проспали. Глядим – висит газета. Лежим, день белый. Как зачали они палить! И наши, и те! Зыкают пули – вот-вот врежет. Иная совсем сбоку запашет, земля летит. А наши, говорили потом, беспокоились – куда мы подевались? В бинокль не могли усмотреть – поле и поле, знаку нашего нет. Ротный так и порешил: сдались, сукины сыны, либо немцы забрали. А кузнец ругается: «Только бы они мне, такие, шеста не сбили». Сухарика погрызли, пить смерть хочется, а не уползешь. Пролежали до ночи. «Может, еще заявится, – стал нас кузнец уговаривать, – крестов нам приволокет, а мне суда не будет». Нашла ночь, а немца и знаку нет. Уж и сушил их кузнец! «Ладно, говорит, на газету не изловлю, – на огонь выйдешь; на голос выманю. У меня еще планы будут». Мозговой был! Уж светать стало, опять день лежать. А пить – прямо погибаем. А кузнец их содит! Кофю у них варить стали; по ветерку слышно. Вдруг, слышим, – шагает… А тума-ан… близко не видать. Видим – идет так свободно человек, без ружья, здо-ровый. Два шага – и станет. И к шесту… Кузнец знак нам – ползи, не шуми. Винтовки оставили – как бы сгоряча не запороть… надвигаемся, как змеи. А он к шесту подошел, газету снял, чего-то вешает… Как кузнец его – цоп за ноги! плати деньги! шинелью-то и накрыл, навалился. Да мы еще. Он вывернул голову да меня за палец зубами, вот рубчик остался. Кузнец нож ему показывает – позевай! Матушки – унтер-офицер! на петлицах пуговицы с черным орлом! Орел, рваные крылья. Не дается. Вывернулся да кузнеца в ухо. Кузнец – брык, а мы уж успокоили, сдавили под загривок, не скрипи. Ну, потом успокоился. Выбрали винтовки и поволокли его по-хорошему к себе. Ротный всех нас перецеловал, немцу папироску в зубы, куриную ногу, шиколаду. Сперва посурьезничал, а то и улыбаться стал. – «Пишите, говорит, моему ротному записку, что принял все меры, а то мне казнь будет». Ну, ротный вызвал умеющего, написали записку: «поймал, говорит, вашего судака наш кузнец обозный, сдался геройски». С ракетой к ним перекинули в кошельке. Сейчас его в штаб дивизии. «На всех, говорит, рапорт напишу, приставлю». Только ничего не вышло. Как зачали они по нас шпарить с обеда, осерчали, а к ночи в атаку. Семнадцатого ноября, ночью… Ротного убили, кузнец без вести пропал. Все офицеры наши выбыли. Рапорт-то и не успели написать. А то бы с крестами были.

    – это ее Василий, и теперь не уйдет.

    – Ну… по деревам лазил для наблюдательного пункта…

    – А как немцы?

    – Ничего, хорошо умеют… – говорит он, кривя губы, и глядит на остаток ноги с завернутой кверху, подколотой штаниной.

    Он еще не совсем отошел, еще не весь здесь. Смотрит-осматривается, как человек, только что переплывший реку. И каким же маленьким и скучным, должно быть, кажется ему теперь здешнее после просторов, где топчут и жгут, где жизнь потеряла цену, а смерть… К ней привыкают скоро и не обращают внимания.

    – День думаешь, другой… а там и думать не думаешь.

    хуторами, садами, яблоками, погребами, полными масла и пива, закромами пшеницы и ячменя, возделанными полями. Жизнь какая! Собственными глазами видел и прикоснулся. И какой же жалкой должна показаться ему теперь эта приткнувшаяся к ветле изба.

    – Правда, скушно. Послужил отечеству… Мы за свое, а им-то за свое куда злей нужно. Нажито у них – в сто годов не проешь…

    Заглядывает под нависший над ним хохолок избушки.

    – В гошпиталь из вагона два барина меня волокли, для отечества тоже старались. Папиросками угощали…

    – Обещали механическую ногу выдать… мерку сымали, к Рождеству наказали приезжать. Обещали на казенное место взять… Чего ни обещали!..

    Его Марья, всегда его боявшаяся, и теперь, как будто, еще боится. Глядит на него тугим, сторожким лицом, косит пугливо. Чуть покличет – бежит. И видно по его лицу, что доволен он, что тут его Марья, что подает ему костыли и помогает подняться, хотя он это и один умеет. Бабка печет ему яйца, дает молока, всячески старается скрасить скучное житье дома: а ну – уйдет? Да куда же ему уйти! И на Ильин день, и на первого Спаса она приходила к батюшке, выпрашивала у него стаканчик церковного вина, «для больного», и плакалась, рассказывая, как ласков с ней Васенька: ни крикнет, ни обругает.

    – Свету дождались.

    <1915>