• Приглашаем посетить наш сайт
    Григорьев С.Т. (grigoryev-s-t.lit-info.ru)
  • Голуби

    Голуби

    I

    Остался еще уголок прежней Москвы – Василий Блаженный: как всегда, ранним утром слетались сюда голуби. Летели с Замоскворечья, с лабазов Варварки, с рогожных и пеньковых складов; с гремучего Балчуга, с Китай-города, из-за стен Кремля. Летели с посвистом тугих крыльев, укрывали голубизной булыжник, серую пустоту Лобного места; усеивали кресты, кокошнички и карнизы, цветные пупырья и пузатые завитки собора – и начинался обычный, суетливо кипящий и хлопающий базар.

    Москва жила затаившись, не веря своим глазам; голуби ворковали, как всегда. Кремль давно перестал звонить; тяжелые дубовые ворота закрылись, чтобы охранять насильно новое и чужое, ниоткуда взявшееся, нежданно усевшееся в крови и грохоте. Красная площадь, величавая в тихом благолепии старины, с огоньками у Святых Ворот – стареющими глазами прошлого, теперь ярмарочно кричала уже вылинявшими красными полотнищами на стенах – обрывками слов о павших во славу неведомого Интернационала. Обычно тихая по утрам, теперь она бесшабашно ревела гудками моторов, мчавших кучки неряшливо одетых солдат, с винтовками на бечевках, в лихо смятых фуражках, и бесчисленных представителей новой власти, с новенькими портфелями, уже усвоивших небрежную развалку прежних господ, но с тревожно-деловитыми лицами людей, не уверенных в себе, с шныряющими глазами, – которых вот-вот накроют. Угрюмо глядел им вслед уныло пробирающийся в пустующие лабазы торговый московский люд и затаенно крестился на захваченные соборы. И черная, как чугун, тяжелая рука Минина, указывающая на застеиный Кремль, казалась теперь значительнее и чернее.

    В эти дни редкий прохожий не останавливался у собора, чтобы покормить голубей: они были все те же прежние, московские голуби. И все та же была старуха с корзинкой на коленях, знаемая всеми бабка Устинья – с Теплых рядов. Сидела она на чугунной тумбе и привычно выбрасывала синей, с белыми глазками, лампадкой голубиный паек.

    – ей кидали семитку и говорили: «А ну, прокинь, бабушка, горошку – на счастливую дорожку!»

    Теперь выбирали мятые марки-липучки и уныло смотрели, как летит голубиный корм, – не ядреный, золотистый горох, а пыльная зеленая конопля – скука.

    И старуха не приговаривала, как бывало: «Позобьте, нате, горошку – кормильцу на счастливую дорожку!»

    II

    Под сырыми стенами Кремля, на север, и в эту весну распускаются чахлые, долговязые деревья над расплывающимися глинистыми буграми: это новое кладбище – «свободы». Сюда редко заглядывают люди и совсем не заглядывает солнце. Топчется здесь бездельно распоясал молодежь – красноармейцы и забродившиеся солдаты с былого фронта, оглядывающие неведомую Москву. Сиротливая женщина, в черном платочке, как на распутье, растерянно приглядывается к буграм – ищет своего не вернувшегося домой, незадачливого горячку-сына. Разве найдешь! Все бескрестно и безымянно, как кротовьи кочки.

    Помню светлый апрельский день, сырость и холодок стен кремлевских и взлет голубей на солнце. Помню расстрелянные часы Спасской башни, мертвое московское время, башенки без глав, распоротые ворота, умолкнувшие зевы старых кремлевских колоколов. Проснутся ли?

    Помню и долговязого парня, с румяным лицом, добродушного туляка, зеваку-парня, с длинным кинжалом за поясом из красной венковой ленты. Он тычет пальцем по Лобному месту и спрашивает небрежно-лихо:

    – А энто чего, товарищ… как басейна? Тоже какая древность?

    «Товарищ» имеет дорожный вид иностранца: на нем зеленоватая куртка френч, зеленая английская шляпа «вер-ти-меня» и зеленоватые гетры. Он узколиц, хрящеват, тонконог, с рыжеватыми усиками, в пенсне. Глядит поверху и развязно помахивает стеком.

    – А это так называемая «позорная трибуна»! – говорит он гортанно-резко, словно грызет хрящи. – Здесь читали приказы царей-тиранов. Поняли, товарищ?

    – Понял, товарищ. Прохвосты, значит!

    На выкрик подходит рослый, щекастый солдат с подрубленными толстыми усами. Он тоже ругается, хоть и не слыхал ни слова. Затрепанная шинель на одном плече метет дорожку, на ногах футбольные буцы, до каблуков замотанные портянками. Под мышкой пускает «зайчика» пара новых калош.

    – Не требуется товару? – словно ругается, кричит он худощекому пожилому господину, в крылатке и пушкинской шляпе, с истомленным лицом интеллигента, – из тех, кого обычно видишь в читальнях, музеях и у книжных ларей; они всегда близоруки, суетливо-нервны, носят ощипанную бородку, а университет называют «alma-mater».

    – Не требуется, голубчик.

    – Ну, калоши тебе дороги, – сипит солдат. – Табаку Дукату не требуется?

    – И табаку не требуется.

    – Уелнсь, буржуи! – лениво говорит солдат. – Всего понакопили. Во – кто у меня табачкю купи-ит! Товарищу матросу! Табак хвабрики Дукату!

    «Аскольда», с карабином за правым плечом, руки в карманы. На желтом ремне, туго стянувшем черную куртку, висят на крючках цинковые гранатки-бутылочки.

    – Все чегой-то рассказывает, – мотает солдат матросу на иностранца. – Разговорились…

    – Н-ну! – начальнически кидает матрос. – Продолжайте ваше мнение!

    – По-звольте-с… Вы не совсем исторически точно… – с дрожью в голосе и почему-то бледнея вмешивается господин в крылатке. – Это – Лобное место! И здесь не только оглашали указы – а не «приказы», как вы изволили исказить юридически ясный термин, – но еще и каз-ни-ли-с! И боярам, и изменникам… и разбойному люду рубили головы! – косится он на матроса. – Историю нельзя произвольно-с…

    – Чего, головы рубили? – всовывается матрос. – Доскажите на тему про историю!

    – Я говорю про Лобное место… – очень вежливо говорит господин в крылатке. – Нельзя произвольно… историю великого русского народа! Все-таки создал могучее государство, которое… как наша родина… самобытно!..

    – Писано где про ето? в какой истории? – допрашивает матрос.

    – А в русской, голубчик! И вот здесь и здесь… и там! – суетливо тычет господин пальцем, теребит очки и торопливо уходит к голубям.

    – Не надоть депутатов! – командно кричит матрос. – Объясните про историю на тему! – требует он от иностранца. – Уясните в трех словах!

    Он приваливается на откос холмика, вытягивает из кармана штанов серебряный портсигар с золотыми монограммами, заглядывает на руку и сверяет со Спасскими. На мертвых часах все то же – половина седьмого.

    «верти-меня» уже в руке и пляшет. Он уверенно начинает с Руси, которую называет – «Гусь», и вываливает окрошку, сдобренную истоптанными словечками: «Потенциальность узкоклассовых устремлений», «конгломерат наслоений»… Он лихо потряхивает историей, перевирает Иванов, утаскивает Годунова в XV век, Самозванца называет «первым республиканцем», Стеньку Разина – «зарей классовой дифференциации»… Великого Петра именует «первым чиновником европейской марки», а…

    – слыхал и не такие сказки и еще и сам расскажет. Дерутся воробьи в ясенях. Слушают белозубыми ртами солдаты, позевывают сладко: что ни швыряй – все сглотают.

    – Наплевать про историю! – лениво перебивает матрос. – Знаем, что… исплантация. Теперь про етот… про Кремль изложите в трех словах… на тему!

    И уже объяснен Кремль, «этот глиняный символ русской нелепицы», «умирающая панорама азиатщины» с этими «бездарнейшими ящиками-соборами», с этой «пожарной каланчой – Иваном-Нелепым, символом героя русской сказки – истории», и со своим «лучшим перлом – бумм-пушкой».

    Весело умеет говорить иностранец. Все хохочут. Доволен, кажется, и матрос.

    Сыпь, иностранец! Эти всему поверят и… все забудут до вечера.

    – За-нятно! – вскрикивает солдат. – Ко-му табачкю хвабрики Дукату?!

    И опять хохочут.

    III

    … всякие! Голубиный базар. Летят и летят совсюду, звонко завинчивая полет.

    В середине этого ярого кипения сидит на тумбе старуха московка. Старая она, и на ней все ветхо: кофта в птичьих следках, размятые боты-ступы и черный платок в желтых желудях, заколотый большой медной булавкой по-московски, у подбородка. На спекшемся комочке-лица ее пара красных смородинок-родинок: от них лицо ее светлее и мягче. На коленях она цепко держит жилистыми крючками-пальцами корзинку с кормом. А возле нее – ласточка московской весенней улицы, трехлетка-девочка, вся беленькая, со светлыми волосами куклы, падающими на спинку из-под алой, как мухомор, шапочки. Она взвизгивает и пялит лапки. За ней – мать, с грустной улыбкой. Здесь и господин в крылатке, мальчик с пустой корзиной на голове, таскающий из пакета моченые грушки, рабочий с думающим лицом и суровым взглядом – такие лица чаще всего бывают у металлистов, – с газеткой. С краев голубиной стаи хищно пристраиваются мальчишки: схватить и тащить в Охотный – там дают цену. В сторонке сидит на корточках огромный, как копна, бородатый мужик в пышном полушубке, – сидит сторожко, как кот; держит веревочку: ловит под макаронный ящик. Зевающие солдаты дают советы:

    – Кирпичами способней бы…

    – А я мастер на волосок… Так это петельку…

    – От меня не уйдуть!.. – сторожко шипит мужик. Девочка закидывается к матери, баловливо трется головкой об ее ноги, закатывая синие глаза, просит:

    – Ма-а-мочка… еще дай!

    Старуха выкидывает лампадкой на полтинник.

    – А они где живут?..

    – А в Москве, красавица. Все свои голубки, московские. Энтот вон, легонькой, совсем здешний, на колокольне живет. Энти вон с Зарядья, палевенькие… А то, которые за Москва-рекой. А то дальние, незнакомые. Хромой вон тот, с хохолком… с Варварки летает… от Митрича… да-а…

    – Митрича… – раздумчиво повторяет девочка.

    – От его… Сорок годов голубями кормился, помер, царство небесное… убили надысь на рынке… с неба пуля попала…

    – Попала… – повторяет за ней девочка.

    – Да-а. А у этого голубка домик из лубка. Да-а… Гули-голубочки – красненьки башмачки, синеньки платочки…

    – Ну, а ты какую песенку про голубочков знаешь? Ну-ка, скажи, детка… – говорит мать, а ее лицо все то же, грустное.

    Мы стоим тихо. И кажется, что и господин в крылатке, и рабочий с суровым лицом, и даже мальчик, чавкающий грушки, – все хотят услышать детскую песенку: так все непривычно кругом и строго. Вон опять с ревом и грохотом катят моторы смерти, сверкающие штыками.

    – Ну, скажи песенку… – оглядываясь, говорит мать. Девочка косится на голубков и чуть слышно лепечет:

    – Ай люли-люли… прилетали к нам гули… Мамочка, еще-о…

    – А и я песенку знаю про голубков… – говорит повеселевшая старуха, выбрасывая еще на полтинник: счастливый сегодня день. – А вот послушай-ка…

    Она выкидывает горсточку, от себя уж, склоняет голову набок, как пригорюнилась, и начинает тянуть старушечьим, хрипучим баском:

    С хоромы боярской…
    Накалены утюги-и… Да-а…

    … Забыла?..

    – Еще голови, – просит девочка, а мы ждем.

    – А вот…

    У бояра Евтюги
    Все калены утюги,
    У Спасова Личка
    На небе пшеничка,
    Ядрену горошку

    Задохнулась старуха, а лицо – будто посветлело. Все молчат, ждут…

    – Хороша песенка?

    – Чудесно! – вскрикивает, словно очнувшийся, господин в крылатке. – Откуда это?! Из какой дали вышла эта московская песня? Послушайте… откуда это?! Кто тебе ее сказывал, бабушка?..

    – Так рази упомнишь… – устало говорит старуха.

    – Вот тебе рублик, бабушка, кинь им… – возбужденно говорит господин в крылатке и достает записную книжку. – И еще скажи…

    Старуха кидает и повторяет, обрадованная, а господин заносит карандашиком.

    – Да тут вся наша история, родное, русское! – возбужденно высказывает он мне, даме, рабочему, лицо которого все так же сурово-вдумчиво. – И земное, и небесное! Страдания наши, но и взлеты. Порывы к небу! Тоска по правде! Ласка души народной!.. А они… – тычет он к солдатам, – утратили эту ласку, от Неба ушли с помутившимися глазами! Вы смотрите: утюги, плашки, но и Спасово Личко! Где – Оно? Все мы Его утратили… Когда пришла пора по-новому строить жизнь, мы утратили самое дорогое, человеческое в душе! Мы…

    – Пымал!! – дико вскрикивает мужик и кидается к упавшему ящику.

    Его обступают мальчишки и солдаты:

    – Упустишь, черт!.. С эстова боку запущай… За ними раздается возглас:

    – Не угодно ли полюбоваться на прогресс нравов! Ясный предмет предрассудков!

    – писарь. И действительно: писарсни франтоватый солдат, с белоногой девицей в зеленом газе. Он в новеньком френче в обтяжку, с пышной розеткой у кармашка, – шофер от революции. Из-под фуражки с красной звездой Совнаркома выпущен на глаза помрачающий женские очи кок завитком. В руках непременный стек.

    – Кинь, бабушка, на полтинник! – вызывающе кричит господин в крылатке.

    – За границей ничего подобного! – говорит писарь девице; но говорит вызывающе, чтобы все слышали. – Там культурный прогресс идет вперед! А у нас, при недостатке кормового питания… и голубям травят! И потом… нечистота, помет, перья… Обязательно сейчас позвоню! – угрожающе говорит он.

    – И право, безобразие… – возмущается и девица и цепляет вздувшимся газом рабочего. – Извиняюсь!

    – А вы, милорд, были за границей? – взрывается господин в крылатке, бледнеет и теребит очки. – В Венеции вы бывали?!

    – Н-ну, и что же? Н-ну… бывал! Они мгновение меряют себя взглядами.

    – Я не про ресторан «Венецию» спрашиваю-с! – со злой усмешкой говорит господин. – Иначе бы знали, что где люди, а не звери, там…

    – Голубки ему помешали! – ворчит старуха.

    – …где люди, а не звери, там… И везде! и в Риме, и в Париже… Потому и не вовсе дикари, что еще хоть голубей любить можем. Мы всё выплюнули, родину выплюнули… хотите теперь, чтобы и душу выплюнули? Нет, есть еще корни, есть!..

    Господин в крылатке дрожит, и его дергающееся лицо серо, как зола. Писарь фыркает что-то девице, и та фыркает.

    – Ко-рни? Это какие же?! Самодержавие, может?..

    – Не поймете-с! – не унимается господин. – Национальное наше, русское, родное наше, самим народом созданное, страданиями нашими и надеждами! Кровью нашей, историей нашей! Это вот, это! – кричит он, показывая на собор-чудо, на золотые кресты, на башни и стрелы Кремля. – В этом вылилась, пусть не такая блестящая, как ваш френч, но самая подлинная душа России, душа мятежная, ищущая, тоскующая, к небу всегда рвавшаяся из грязи, не сгинувшая ни в татарщине, ни в полячине, ни в наполеоновщине! Не налепившая чужих ярлыков! Для этой души народной дороги все эти камни, свидетели времен страшных и славных! Да-с! Это наше наследство! Это прошлое – муки и гордость народа! Всякий народ бережет великие памятники прошлого, а мы… мы смеемся над той скорлупой, из которой вылупились, над своей колыбелью, над родиной! У нас уже ничего не остается… Голубей вот кормим… а вы и это хотите вырвать? I Уж и до голубей добираетесь? I..

    – Это кто же… до-би-рается?! – кричит писарь. – Кто вы такой?!

    – Опять диспут? I – раздается командный голос матроса.

    От кремлевской стены подходит кучка.

    – Ко-му табачкю хвабрики Дукату?..

    – А вот-с, товарищ, голубям народное пропитание изводят при общем дифиците… не угодно ли полюбоваться на социальное явление жизни I – ораторски возглашает франт-писарь. – Затемнение народных инстинктов! И притом, антисанитарно! помет, нечистота! А они еще возбуждают коллективное собрание…

    Матрос окидывает всех молниеносным взглядом, но голуби покрывают все.

    – К чертовой матери! Ш-ши!!..

    С резким свистом гранаты прыгает он в голубиную стаю, крутится там и машет. Взрывом взметаются голуби, кружатся в шуме и хлопанье, затемняя солнце сизой тучей, и… опять опускаются. Вихрь пыли и пуха.

    – Гранаткой, товарищ матрос, гранаткой! – кричат мальчишки.

    – А ну-ка, погляжу! – радостно рыкает солдат-табачник. – Дитю бы не задело… Уберите, барыня, дитю от греха!

    Дама схватила девочку и отбегает. Бежит и господин в крылатке. Матрос все крутится и свистит. Задевает ногой старухину корзинку. Но старуха цепко сидит на своей тумбе, прихватив корзинку, и не дрогнет. И голуби не боятся – стараются сесть матросу на голову.

    – Ну их к дьяволам! – кричит запыхавшийся матрос, счищая с рукава.

    – Фуражку обгадили вам, товарищ!

    – А вы чего возмущаете? Объясните в трех словах! – хватает матрос господина за крылатку.

    – И объясню! Вы православный, русский?.. – вы поймете! Я по вашему лицу вижу – поймете! – кричит господин. – Вы православный, русский?..

    – Эк, развоевался! – ворчит старуха. – Меня не собьешь! У меня семеро таких, как ты, внучат-сопляков колобродится. Провоевался, ерой, теперь с голубями тебе воевать надоть. Корми вот меня, свиненок!

    – В трех словах!

    – Позвольте! вы меня оставьте!.. – не в себе, кричит господин, сдергивая очки. – Это наше, родное! Это светлая русская душа! Не вынимайте души!..

    – Я с тебе души не вынаю! Объясняй! Господин смотрит растерянно и устало машет.

    – Все равно не поймете…

    – Точней, к делу! – требует матрос.

    – А вот-с… Это последнее у нас… голуби! Понимаете, последнее! Мы ожесточились… Мы уже не признаем ни родины, ни родной крови… Но мы еще не звери! И эти голуби, заведенные издавна… этот старый народный обычай… эти голуби нас еще связывают… перед этим чудом-собором… То есть, я хочу сказать, я болею душой…

    – Одурел! – машет матрос. – Дома бы сидел, коли болен!

    И он уходит, счищая с фуражки.

    – А все-таки он понял! – кричит господин восторженно. – Не мог не понять! Он весь русский. И все поймет! У него лицо!., ярославское у него лицо!.. И говор ярославский, коренной! И все поймут, и они поймут, белозубые! – радостно тычет он на солдат. – Родное – да не понять?!.. Еще! кидай им еще, старушка! – взволнованный до слез, говорит он, дрожащими пальцами роясь в кошельке. – Вот рубль, вот еще полтинник, вот…

    Он вышаривает вытертый кошелек, выкидывает марки, три медные копейки, вызывающие удивление, еще марки… Все придвигаются, обступают. Даже мужик перестал удить. Голубей, кажется, еще больше стало. Они налетают со всего становища, со стеклянных кровель Рядов, совсю-ду. Шумят-шумят…

    – Старые московские голуби! наши голуби!.. – восклицает господин в крылатке, чуть не плача. – Такие же были и при Грозном, и когда татары жгли Русь… и когда за этими стенами Кремля сидели поляки, и умирала Русь! Когда народ выдвинул Минина, великого гражданина, – вон он указывает на Кремль… и они были! Они и теперь! Они видали русские рати, спасавшие родину, Москву! Они носились в пожаре Кремля, они слышали победный звон колоколов кремлевских! Какими мы стали! А они – все те же, неизменные!.. Кидай, кидай, старуха!..

    Он выкидывает из своего тощего кошелька последние марки. На него смотрят недоуменно, разинув рот: вот чудак!..

    – Никак не реагируют! – растерянно кричит он мне, барыне с девочкой, рабочему с газеткой. – Они совсем ничего не сознают!!.. – тычет он на солдат, щурящихся на солнце и поплевывающих шелуху. – Связи с национальным! У них нет этого духа – родины! Своего родного не знают! Ни прошлого, ни будущего для них нет, только – сегодня! Воздуха-то этого, этого аромата родины! Что их отцами и дедами кровью спаяно, такое огромное, наша Россия, которую они должны сделать счастливой, светлой, своею гордостью, – для этих… звук пустой! Проходной двор!..

    – Напрасно и стараетесь! – говорит рабочий. – Теперь они на ходу, шилом моря не нагреешь… загодя бы по-настоящему учить надо. А как сорвалось с винтов, не плачь! Ну, однако, надо старуху поддержать… Плесни-ка им от меня, бабушка…

    – Дают?!! – радостно восклицает господин. – Если бы они понимали! Они бы сумели свою Россию сделать прекрасной! Своей!!..

    – Не обучали ничему, вот и не понимают… – говорит рабочий. – Вот они по-своему и делают… своим средством.

    – Тройка никак?! – срывается мужик на хлопнувший ящик и волочит трепыхающийся мешок. Там добыча.

    – Это что??! – кричит на мужика господин в крылатке – и даже топает. – Что это, я тебя спрашиваю?!..

    Вид его истерзанного лица таков, что мужик смотрит оторопело и хлопает глазами.

    – Го… голуби… сизы голуби… – бормочет он, прихлопывая по бьющимся голубям, и его широкое лицо начинает расплываться в благодушнейшую улыбку. – А что, ай голубев купить хочешь?

    – Сейчас же пусти!.. на волю!..

    – Как это так – пусти? А рупь штука! А я с ими тоже помаялся…

    – Желаете – рупь штука за освобождение?.. Одиннадцать штук – одиннадцать рублев. Первый сорт! – говорит мужик, и его лицо совсем расплывается. – Ай капиталов не хватает? А тоже – выпусти! Мне сейчас в Охотном без разговору по две бумажки отвалят.

    Господии и в самом деле израсходовался, – нет ничего ни в одном кармане. Машет рукой – все равно. Смотрит на Спасские ворота – всё половина седьмого. Солдаты на ящике смеются:

    – Часы-то назад ушли!

    Ревет мотор, мчит дам с красными маками на шляпках.

    – Вон они, голуби-то наши, как летают… народная власть! – усмешливо говорит рабочий. – Где власть, там и сласть, а людям в глотку нечего класть. А вы, господин, про Кремль! Кремль учреждение каменное, старинное… чего ему сделается. О людях думать надо! А с их и спрашивать нечего, – мотает он на сидящую беззаботно на мусорном ящике молодежь в красных кокардах. – Ими хоть улицу мети. Учили бы по-настоящему, может, и другое было бы. А пришли другие – по-своему выучили, с винтовочками ходить. Тут совместно. Кто тут виноват? А коли дураки, так с дураков и спрашивать нечего.

    Он щелкает по ладони газеткой и уходит. Господин в крылатке глядит растерянно, словно хочет что-то сказать, объяснить, поспорить. И безнадежно машет рукой. Мужик закидывает за плечи мешок с голубями и идет в Охотный.

    – Покупаешь ай нет… хвабрики Дукату? – под нос сует господину в крылатке пакет с табаком в смехе перекосивший рожу солдат.

    Смеются белозубые.

    – Ко щам пора, товарищи! Нонча свежую говядину обещали. А ежели солонина опять – делаем забастовку!

    … Будет играть и в крови, которой еще суждено пролиться, и на знаменах красных и белых, и в глазах победителей, и в очах гаснущих… и на хрустальных крестах Корсунских. Какое ему до чего дело! Плавает в небе и играет.

    Июль 1918 г.

    Алушта

    Раздел сайта: