• Приглашаем посетить наш сайт
    Пастернак (pasternak.niv.ru)
  • Два письма

    Два письма

    I

    Дорогой N. N…

    надо лишь глубже вдуматься!

    Сейчас идет дождь, туманно, как всегда у нас в эту пору в Шотландии, на холмах. Но в моем кабинете тепло и сухо, жарко горит камин. Я только что вернулся с обычной своей прогулки, – она оказалась необычной! – и вот, вместо того чтобы сесть за работу над «Историей Возрождения», я невольно отдался встретившимся за прогулку мыслям. Во мне сейчас славная бодрость и радостность, подъем необычайный! Я с особенным наслаждением отпиваю глоточками ароматичный грог, – я немножко прозяб в прогулке, – и удобный мой кабинет, с афганским ковром, с почерневшим дубовым потолком, где еще видны крючки от клеток с перепелами и жаворонками, которых любил водить мой прапрадед, с потемневшими латами рыцаря у двери, от давнего моего предка, кажется мне еще покойней и дает больше уверенности в работе.

    Я зашел далеко – за шлюзы, за озерки. Что меня повело туда – не знаю. Я не страдаю рассеянностью, но сегодня так странно вышло. Там, близ фермы «Limit Ways», что по-русски значит – какие я делаю успехи! – «Предел дорог», – старинное название местности, – возле древней родовой нашей церкви есть очень давнее кладбище, сплошь заросшее вереском и барбарисом. Это и теперь еще очень глухое место, описанное Вальтером Скоттом. Я удивился – куда зашел! И вспомнил, что именно здесь мой дед встречал, на границе своих поместий, покойную королеву. Как Вы знаете, я далеко не мистик; но я ясно почувствовал что-то, отозвавшееся во мне тревогой. Было ли то от кладбища или это старая церковь, плачущая в дожде, тронула мою душу – не знаю. Но помню ясно, как сейчас же сказал себе: «Свиданье!» Больше двадцати лет не заглядывал я сюда, хотя это довольно близко. И вот – свиданье. Отзвук давно ушедшего. Будто они, тысячи их, отживших, – их костяки лежали от меня близко, на три каких-нибудь ярда под ногами, и мои предки в церкви, – будто они призвали меня к себе и что-то хотят поведать. Именно это мелькнуло в моем мозгу, когда я увидал кладбище.

    Дождь усиливался. Стадо овец паслось под дождем, дымилось. И я услыхал старческий хриплый голос:

    – Здравствуйте, добрый сэр!

    Я вздрогнул от неожиданности: из церкви голос! Это был старый пастух, в клеенке и юбочке, голоногий – у нас еще многие так ходят. Он сидел под крышей звонарни и читал Библию. Вас это удивит, быть может; у нас – обычно. И мы стали беседовать на удивительно образном языке-наречии, моем родном, которым гордятся абердинцы и грэмпьенцы, на котором дети лесистых холмов еще распевают о цветах чудесного вереска и про старого Короля. Это так чудесно. У Короля были руки из золота, тяжелые, как горы, и он просил Святого Духа Гор вернуть ему руки живые и легкие, чтобы покинуть тяжелый меч и опять молиться. Еще поют дети, но песни новые не родятся, старые забываются. Ну да: гаснет воображение.

    – представьте, какая дальность: Эдинбург, 1537 года! – я увидел чудесное место из великолепнейшего Исайи: начало 5 главы. Вы помните это место? Но чудеснее было то, что эти слова, эти слова так настойчиво и нежданно постучались в душу. Нежданно. В пустынном месте, у забытой церкви, у засыпанных костяков живших. «Свидание». Я же гулял и думал все о своем – об «Истории Возрождения», о Вашем последнем письме ко мне, которое лишь отчасти отвечало моим мыслям, о путях современного человечества, о том, как Вы называете, «тупике» или, кажется, «топчаке»? – я не совсем понимаю это слово, – куда оно, будто бы, заглянуло стадно – допустим, что заглянуло, но – только заглянуло. И вот – Исайя. И я наслаждаясь и вдохновенно прочитал два раза – и самому себе, и этому, будто вечному (ему 94 года), пастуху, и кроткому овечьему стаду в дожде, под кровом церкви, – эти слова, показавшиеся мне до осязаемости вечными:

    «Воспою Возлюбленному моему песнь Возлюбленного моего о винограднике Его. У Возлюбленного моего был виноградник на вершине утучненной горы. И Он обнес его оградою, и очистил его от камней, и насадил в нем отборные виноградные лозы, и построил башню посреди его, и выкопал в нем точило, и ожидал, что он принесет добрые гроздья, а он принес дикие ягоды. И ныне, жители Иерусалима и мужи Иуды, рассудите Меня с виноградником Моим». И прочитал дальше – чудесное и грозящее, как бы историю жизни гибнущей.

    «Хорошо, добрый сэр! – сказал мне пастух. – Дальше читайте, про судьбу, дорогой сэр».

    И показал место корочкой от сыра. И я прочитал: «…преисподняя расширилась, и без меры раскрыла пасть свою; и сойдет туда слава их, и богатство их, и шум их… Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом, и свет тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое горьким!.. Горе тем, которые мудры в своих глазах…»

    «Здесь, сэр! – еще показал корочкой старик: – Здесь суд».

    И я прочитал покорно:

    «…истлеет корень их, и цвет их разнесется, как прах; потому что они отвергли закон Господа…»

    «Все это правда, дорогой сэр! – погрозил старик корочкой. – Неверная стала жизнь».

    Мы хорошо поговорили со стариком. Слов было мало, но так – я не помню, когда говорил и с кем. Многого он не знал, конечно. Где же, при овцах, знать многое в нашей жизни. Но он знал многое, и такое, чего не знал я, историк. Он, мудрый от неба и от земли, – явился живым Исайей. И я услыхал от него его суд над жизнью. Исайя… Его, живого, я встретил – в моем шотландце. Я так был радостно потрясен. Чем – Вы спросите/ Величавою простотой и чистотою сердца. Этому – предложите все богатства мира, и он не отдаст за них свою книгу, овец, осыпающуюся церковь, свою корку сыра и кусок хлеба. Я был радостно потрясен, почувствовав в нем – святое, если оно еще есть на свете. Вы понимаете? Корни – целы. Виноградник еще хранит в зиме нашей благородную почку, которая может развернуться.

    «Поглядите, добрый сэр, на это место. Больше тридцати лет тому здесь рос столетний каштан, и мне хорошо было под ним в непогоды. Его повалила буря. Побегов не было, сэр… поели козы».

    Сколько он знал и видел! Он связал меня с предками. Он – я и не знал того – семилетним мальчиком приносил моему прапрадеду перепелов и жаворонков, муравьиные яйца и вересковых улиток. Видел родившегося моего отца, когда впервые принесли его в церковь. Он словом своим поднял кладбище все, всю округу – и я почувствовал, что все они еще живы, как этот вечерний свет за окнами кабинета, пробившийся из тумана и уже гаснущий. Завтра он снова будет, будет наверное. Не все же туман и дождь.

    Эта встреча и земля моей родины, которую я так близко почувствовал в этот вечерний час, живые недра которой неиссякаемы, делают меня более сильным. Я крепче держу перо. Слово – великая сила, дарованная земным. Слово творящее – Слово-Бог. Тихие овцы, кроткие, и тихий пастырь. Я почувствовал непорываемую связь с моим давним, с духовно-вечным, что несли в жизни и передали нам все, укрывшиеся камнями и кустами по кладбищам. Слово-родной мой язык и мысль. Я так был счастлив, и я понес эту примиряющую тишину – к себе.

    «А чем же я отработаю их, добрый сэр?»

    И положил за чулок, покачивая головою. Завтра доставит ему почтальон фуфайку, куртку и башмаки. И он покачает головой.

    Все еще ощущая неуловимый запах наших холмов и туманного неба, древних камней церковных, которые унесли меня в колыбель народа, запахи стада, овечьего сыра и пастуха и непередаваемый аромат скорбных слов древнего гения, трепетных и доселе, – я пишу вам ответ-привет.

    «парикмахеров, мясников, шоферов и лакеев». Да, лакеев. И в политике, и в искусстве, и в мысли-чувстве. Много кинематографов – правы Вы. Кинематографов и шоферов. «Шоферы всюду – в вонючей коже, в вонючем масле. Мчат они в реве-гуле, рвут чаевые и „по часам“ ведут машину тысячеглазую, тысячеротую, послушную, как рабы, и давят в беге своем живое, оставляя угарный след. Сбросит она порой, ударит в камень – и разбивается на куски». Да, я знаю. И безмерную пошлость, и исполинское чванство, и всемирное второклассничество. От синема, от отравляющих Дух «мовис» получаем мы и политику, и мораль, и новеллы, и – науку даже; и мысли, и речи, и жесты – все бегло, смешно и плоско и «пахнет в мире бензином», как пишете Вы, «и потешающим „Максом“, паяцем и шулером всех сортов. А чудесные лилии, рожденные из Голгофской Крови…» Да, Вы отчасти правы. Взмыли моторы и на Голгофу и сбили Крест, подавили святые лилии. Да, забыто много прекрасного, и кроткий голос из Гефсиманского Сада смолк. Ушел в Пустыню – решать и думать?

    С холмов я часто поглядываю в туман. Что дальше? Да, Вы отчасти правы. Не забудьте только, что когда-то «глас вопиющего в пустыне приготовлял путь Господу». Этот глас не смолкнет, пока живо Слово творящее. Мысль – тревожно ищущая. «Воззвал голос от Иордана». Голоса будут. Голоса должны быть.

    … Я знаю родину Вашу, знаю ее великую литературу и тревожную ее совесть знаю. И верю, что сильная мысль и чувство еще могут делать в Европе то, что когда-то. в приорданской пустыне делал Великий Духом. В прогресс человечества я верю и этой вере не изменю. Надо творить и будить. Надо делать. Надо уметь быть вождями и крепко верить в себя.

    Я знаю теперь и о «провале» вашем, и о крови, залившей жизнь. Вы намекаете, что и у нас быть может. Да, трещины и у нас как будто начинают проглядывать. Быть может, «гангрена» и к нам лапы свои протянет. Но у нас слишком много железной воли и много любви к культуре. Великая историческая судьба выковала наш характер. Под спудом – крепко храним мы бесценнейшую духовную культуру. А эта сила – упругая. И рыцари наши стоят на страже.

    … Вам не хватало воли и цепкой любви к культуре: слишком легко приобрели вы ее, усвоив. Она не проникла в недра. Вы слишком мало ее ценили. Вы слишком опрометчиво верили, что она бесконечно будет сыпаться вам, культура тысячелетняя, которую вы в один век схватили. Мы ее вам ковали – мы ее для себя удержать сумеем. Вы были слишком самоуверенны – от таланта/ Вы слишком смотрели в дали и не умели и не хотели видеть, какие ценности возле вас. И когда пришел тать – не было у вас стражи рыцарской, стражи в латах. И тать расхитил и расточил. Ваши рабы – народ – (о, рабы, конечно!) понятия не имели о богатстве. Если бы знал хозяин… Но вы – простите – хозяева разве были? Мы – хозяева, и мы знаем. И нам ничего не страшно.

    Близятся праздники, и я сердечно желаю Вам… Конечно, вам не до праздников. Но будем верить. Быть может, вы ближе нас, европейцев, к великому очищению. Иногда мне думается: быть может, новые пути откроются вам на пепелище. Час добрый. Ибо вы – в пламени. Правда, вы в тяжкой грязи. Но грязь отмоется, а огонь выжжет язвы.

    Уже темнеет, и я поворачиваю выключатель. На черном потолке в крестовине дубовых балок вспыхивает кованый прапрадедовский фонарь, в котором когда-то горела светильня в козлином сале; теперь за мягкими стеклами теплится электричество, поданное за сотню миль. Но оковка та же. А у двери старый латник, хранимая оболочка предка, крепко держит в железной руке копье; в другой – железный, давний-давний ночник-фонарик, с которым ходили в ненастной ночи. Фонарик, правда, помет, – в ночных набегах? – но еще крепок. Я его покрыл лаком, и он послужит. Видите, как мы связаны. Да будет и у вас так же.

    II

    Париж? 23 дек. 192… г.

    Дорогой Мистер Гуд,

    …но не буду касаться этого. Слишком больно. Да, новые пути будут. Сослаться на что могу? На внутреннее мое. Да, верую. Новые пути нам должны открыться! И мы, именно мы пережитым страданием утвердим величайшую из всех ценностей человечества – образ Бога Живого в каждом, признание величайшей цены и величайшего смысла-цели за душою человека. Мы, именно. Она, душа, ее внешнее проявление – личность – у нас стерта с грязью, смешана с кровью, да. У нас же она и вознесется. Именно – будет чудо. Величайшее чудо Преображения! Через огонь и грязь, великою жаждой чуда, пронесем мы нетленное, что не только культурою добыто, а и выковано страданием. Вы говорите о культуре, дорогой мистер Гуд. Где же у вас культура?! Пишете Вы «Историю Возрождения»… Вы должны ясно видеть, что давно умерла культура. Культура – святое дерзание и порыв, культура – трепетное искание в восторгах веры, культура – продвижение к Божеству! Где они?! Ушел из Европы Бог, и умерла культура, и линючая пленка цивилизации затягивает «бродило» покровом похоронным. «Гаснет воображение», и последние песенки допевают дети! Ваши дети. И пастух Ваш вечный, «мудрый от Неба и от земли», истину Вам поведал – ее он учуял сердцем. И Вы учуяли, но бодритесь. От бывших черпнуть хотите – и радостно Вам «свиданье» у осыпавшейся стены церковной. Томится Ваша душа, ибо «провалы» чует. А вечный пастух Ваш видит. И говорит: «Неверная стала жизнь, сэр».

    «свиданье», не почерпнете силы: она давно истаяла и переселилась в вещи, в удобные кабинеты, с пустыми латниками, светящимся электричеством; в бьющие на сто верст пушки, разрывающие на куски живое, в рев и грозу толп черни, требующей удобных кабинетов с каминами и грогом, неумолимо требующей и умеющей обращаться с пушкой; в острую мысль, разлагающую все ядом, в усталость тоски и скуки. Допингу требуете от… кладбища. Поздно, дорогой мистер Гуд, не увидите скоро последнего вечного пастуха: сойдет! И не помогут Вам (вам) «свидания».

    Не хочу быть пророком, и пусть еще долго светит латник на «Историю Возрождения». Да будет!

    Исайя… – да, чудесно! Я будто вижу Вашего пастуха, кротких овец и церковь, и озерки, и вереск, и барбарис по плитам… Что за счастье – бродить по родной земле! Вы искали, и к Вам подошел Господь в образе мудрого пастуха в пустыне. Этот пастух, которого Вы назвали вечным, – Вы угадали, – вечный! Бог в душе – пастух этот. Зачем ему шиллинги, фуфайка и сапоги с курткой! «Милости хочу я, не жертвы»! Он ласки от Вас хотел, радостной и братской души Вашей! Сокрушения Вашего (у него есть свое) он хотел, Вашей тоски над жизнью. И получил, быть может. И придет к Вам на праздник, одинокий, один оставшийся с овцами, всех и все переживший. Поплачьте с ним, поднесите ему стаканчик грога, и он споет Вам чудесный гимн Рождеству на грэмпьенском наречии и вспомнит чудесные легенды, которые освежали душу у Ваших предков. И, не находя слов, – чему у овец научишься? – на прощанье скажет самое верное: «Неверная стала жизнь, добрый сэр!» Он знает. Он все ведь знает! Знает, что больше двадцати лет не были Вы у церкви, у праха предков (простите, не в осуждение!), не тосковали по детским песенкам, не знали, что отсветы Вашего прапрадеда еще подрагивают в живых путях его глаза, что в самом в нем еще живет-таится струившаяся в «прорывы» сила Ваших покойных предков! Он зарядил Вас бодростью… Да будет! Поднесите же ему стаканчик грога.

    Исайя… Откройте Библию и читайте: Исайя. 2 гл., стих б, и дальше, дальше… И старику пастуху читайте. И скажет он, покачивая головой с грога: «Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение, и путь стезей твоих испортили… Горе душе их! ибо сами на себя навлекают зло»… Он чует… – и кто знает, не придет ли и он на суд?! Случиться может.

    «И посох и трость» – у ней отымутся. Она наслала на нас – свое. Мы его быстро усвоили с «культурой». У нас все быстро. И развалились быстро-от таланта! У нас «проклятый провал» – случайность, ураган, смерч, ибо народ – младенец, да и «вожди», если не плуты, младенцы тоже. Помойное стеклышко могут принять за солнце. У нас система не прививается: мы же глядим по далям! Наносное, как отметки цивилизации. Система – для Европы. А у нас первое солнышко «побеги» выбьет, и козы их не погложут. Но… не хочу касаться.

    «История Возрождения»? Хорошо. Но как бы чудесно было, если бы Вы писали о Возрождении без кавычек! Но… близятся Праздники, ваши праздники, и я не хочу слов мрачных.

    В туманы ваши протягиваю я руку и говорю желанное: с Новым Годом!

    Мне повелительно хочется отзвук души моей Вам послать, отклик того нетленного, что еще осталось. Что нас связало? Культура? Величайшее Слово связало нас! Голос от Иордана. Камень нас тот скрепил, на Котором цвела культура, пока не отвергли Его строители. Мы никогда не видали один другого, может быть, не увидим вовсе. А будто прожили века вместе. Я же так ясно вижу ваши холмы, и кабинет с афганским пышным ковром, и черные перекресты балок, и латника, и башни налево, если покоситься в окно, серые башни в туманной сетке. И синеватых гусей, подтягивающихся с канала к ферме. И вялую лугов зелень – зиму в Шотландии. А я никогда там не был. О, великое Слово – Мысль! Будто встретились мы случайно, на перепутьи где-то, на глухой станции мирового перекрестка, в метельную ночь жизни, не видя лица друг друга. Мы перекинулись словом в ветре. И по одному слову, по вздоху даже – почувствовали мы оба, что не мелькнувший это случайный встречный, а близкий-близкий, из одной Кошницы – частица того огромного, чего не назовешь словом, что есть Божественная Душа, что из предвечного тянется к жизни вечной. Человеческое общение! И тот Ваш вечный старик пастух – и мой, и Ваш брат – навеки.

    С Новым Годом! Дней благостных, и да хранит Вас Господь от потрясений! Что могу большего пожелать? Мы, русские, теперь большего пожелать не можем. Все мы знаем, всего хлебнули. Знаем падения в бездну и растленье Духа…

    «сверчка», очаровательного «сверчка» его, по которому жизнь тоскует. Я хотел бы вернуть те слезы, которыми плачут чистые, только дети. И старенькие колокола, и завыванье ветра в пустом камине, и гулы-шумы черных деревьев за ночными окошками. Я хотел бы понять таинственное в этих лохматых «гнездах» омелы, французского «gui», в бледных и редких ее листочках и странном «жемчуге», в ее побледневшей – от страха? – «клюкве», в ее «слезах», которыми плачут бури! На днях я видел груды ее на рынке. Хотел бы слушать, как поют и потрескивают буковые дрова и уголь в каминах и очагах, как поют в дальних церквах, плитами связанных с отшедшим, псалмы и гимны и победную песнь Рожденному, Свету Неизреченному!

    Я не был в Англии никогда, но я… я вижу ее и знаю. Я даже слышу запахи ее праздника, детской его одежды! И курящегося синими огоньками сладкого «плюм-пудинга», пунша и грога, и жареного гуся или, может быть, индюка, – почему-то я гуся вижу! – и особенных, на корице и имбире, сливяно-медовых пряников, и длинных конфет-ломучек, из сладкого хрусталя, – не посохов ли пастушьих или ледяных сосулек? – подающихся будто только на Рождество. И серебряные звезды вижу, и горшки гардении на столе – цветка лордов, в цветах сладких и нежных, как свежие сливки, сливками пахнущих и лимоном; и пироги со «счастьем» на день Крещенья – высокий дар Короля.

    – бы-ло! Отодвинулось оно в глубь времен, и только разве бедный рыбак далекого побережья Minch'a да дровосек с Грэмпиенских Гор еще возносят молитву за Короля, – скрепляющего народ, как «ключ» в своде широком, – сурово скрестивши руки, и едят за его здоровье и во благоденствие всей страны пирог – «счастье». Уплывает взлелеянное веками творчество сердца, погасает, тлеет… Теперь «счастье» хватают на базаре с ларя торговки и кричат, – черрт! – нащупав зубами горошину или ржавый пенни. Ворчат, что прокисло тесто. Да, прокисло.

    Есть ли еще по Англии старинные молотки у дверей? стучат ли?.. А колокола… смеют ли еще играть раздольно? Здесь, в Париже, я не слышу кованый глас земли, к небу поднявшейся земли-меди, из грязи вырванной человеком, запевшей под небесами! С колоколами покончено. Отзвонили. Зато лихо ревут «такси». Но еще покупают шоколадные «сабо де Ноэль», «cete» и зайчиков и ставят на стол сахарное полено – «buche». Зачем? – забыли. Зато на Святой Вечер танцуют по ресторанам, покупают на «ревейон» кусок индюшки «aux truffes», особенной индюшки – из телятины и крольчины. Но все еще продают «вихорево гнездо» – омелу. И все еще покупают ее, уже не зная, зачем? И… – верить хочу – вздыхают. По чем? Но все меньше вздыхают… Ржавеют замки у сердца.

    Мне холодно… не согревают меня камины. Камины эти вытягивают тепло, последнее… Здесь не знают нашей широкой и жаркой печи. Из чудесного кабинета, из-за зеркальных стекол. Вы любовно всматриваетесь в туман и ловите успокоенной мыслью последний привет погасающего за дождливыми облаками солнца?.. Я чаще посматриваю к Востоку. Я уже начинаю видеть… Родина наша теперь в снегах, морозы гулко палят из бревен, но стало бы так тепло, если бы заблудился я в русском метельном поле, в широком, раздольном поле!..

    … верить! верить!!

    – впереди, вдалеке… – но я уже начинаю видеть. Они придут. И хлынет тогда, бурно хлынет тогда в души зовущие, в души унылые, и души испепеленные… – небывалым светом и звонами такими, что радостных слез не хватит встречать Рожденье! Не хватит криков! Мы услышим колокола… свои. Они набирают силу. Мы найдем много меди, певучей и новой меди. Она подремывает в глуби. Она загудит-зазвенит под солнцем! Мы увидим звезды, наши звезды, с неба спустившиеся на наши сосны, на наши ели, – в снегах, седые, уснувшие… – и наши леса проснутся. Мы увидим, услышим Праздник. Мы должны увидеть. Наши снега загорятся, сами снега загорятся и запоют! Льды растопятся и заплещут – и вольный разлив весенний, Великое Половодье Русское, смоет всю грязь в моря.

    Весна… Знаете ли Вы весенние песни наши? Мало их знают по Европе. Знают весну лишь северные народы – чудесное Воскресение из мертвых! Она проснется, новая Весна наша, Снегурка наша, потянется голубым паром в небо, озолотится в солнце… разбудит сладостную тоску по счастью. Шумят подземные ключи, роют, роют… Мы обретем ее, ускользающую Снегурку нашу, мечту нашу! Мы ее вспомним-встретим и обовьем желаньем!.. И снова, снова – откроются перед нами дали, туманные, пусть обманные, наши дали. Дали родили нас. Наши снега, плывущие по весне, зовут за собою – в дали.

    Сломаны наши связи, святые могилы взрыты, обшарены… Прошлое наше, исполненное чудес, кинуто на базар, расхватывается чужими. Не найду, никогда не найду, быть может, милых, старых фонариков моих дедов, тихих кадильниц, ржавых мечей и копий, русских кольчуг и шлемов, где кровь потонула в ржавчине, кровь святая и гордая, кропившая города и поля России… Не найду, должно быть, уцелевшей стены церковной… Вы, быть может, увидите наши святые осколки-крохи по музеям вашим, по магазинам и витринам. Пустыми, немыми будут они для Вас. Но вечные пастухи наши живы и умереть не могут. Они не читают Библии. Их руки еще не доплели лаптя. Но они то же, вечное, держат в сердце. Вечное, в наших полях убогих, в нашем спокойном небе. Молодое оно у нас, и, нищие духом, мы с верой на него смотрим. Наши глаза широки, теперь широки: слишком много увидели глаза наши. Наши глаза глубоки, теперь глубоки необычайно: страшное погрузили они в себя.

    Великий Крест стоит на равнине русской. Наша Душа на нем распята. Дух пригвожден народа. И не разумеет сего Европа! Слушай: шумят при дверях оружием! Спят твои рыцари по гробницам: некому сторожить богатства. Ржавые латы их украшают музеи и салоны. Тоскует земля по рыцарям, но не разумеет сего Европа. Петры Амьенские не придут… тернии и волчцы заполоняют виноградник, и вы, лоза плодоносная, не дадите вина и одного «бата», скоро никакого «Возрождения» не будет никому нужно. Вино подают на Праздник. Что за праздник в пестрых днях? Колокола возвещают Праздник… Где же ваши «колокола»?! Не видит сего Европа! Видит и разумеет Тот – Он же все сроки знает. Уже лопата в руках Его… – веять, только подует ветер.

    стодорожная, калика-перехожая, познает Россия свое, ценнейшее, что в недрах духа ее сокрыто, что не предалось духу тьмы, что выстрадано в борьбе, что выплакано в слезах бессилья. С холмов родины, из туманов, Вы посылаете мне слово Пророка – образ грядущего, – Суд Его. Верю, что будет Суд. Я, с чужбины, посылаю Вам «судьбы наши»:

    «Восстань, светись, Иерусалим; ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою. Ибо вот, тьма покроет землю, и мрак – народы; а над тобою воссияет Господь… Возведи очи твои и посмотри вокруг: все они собираются, идут к тебе; сыновья твои издалека идут, и дочерей твоих на руках несут… Кто это летят, как облака и как голуби – к голубятням своим?»… (Исайя, гл. 60).

    Да будет над всеми Солнце и не погаснет вовек!

    Мой братский привет примите.

    март 1924 г.