• Приглашаем посетить наш сайт
    Чехов (chehov-lit.ru)
  • Чужой крови

    Чужой крови

    I

    Гвардейский солдат Иван, раненный в грудь навылет, попал в плен к немцам. Случилось это в Августовских лесах, по осени. Рыжебровый пучеглазый немец взмахнул прикладом, споткнулся и пробежал мимо, а другой, добрый, присел к Ивану и дал попить…

    Дальше Иван не помнил.

    Очнулся он к ночи в большом сарае, на сене. Было таких здесь много. Когда отдирали с груди рубаху, от боли занялось сердце и провалился сарай куда-то, отплыл. Тогда – сон не сон! – качнулся Иван под небо, на высоченном возу, на сене, будто на плотине у господского пруда, – из далекого детства выплыло! – и сестра Даша позвала жалостливо: «Ва-ня!..»

    Часто потом вспоминался Ивану этот зыбучий воз и жалеющий Дашин голос.

    В госпитале выучили Ивана клеить коробки, вязать и считать до сотни – ломать язык, а к весне отправили с другими по чугунке – «за леса куда-то» – в маленький городок. А там отдали мужику-немцу – в работу.

    Было это мартовским утром.

    Оборванных и угрюмых пленных построили на площадке, под голыми липами, и хромой немец ахнул:

    – Ахтунг!.. Айн, цвай, драй…

    Каждому написал немец на груди мелом нумер. Рослый Иван пришелся с правого фланга: написал ему немец – 5.

    – Фынф!

    Пришли бритые мужики в куртках, кули-мужики, в крепких сапогах на гвоздях-подковах, с длинными кнутьями. Пришли – трубками навоняли. У каждого было по билету. Приковылял за ними одноглазый и стал вычитывать из бумажки, с треском; а мужики посасывали трубки:

    – Я… яволь… зо-о…

    А в липах кричали грачи – смеялись. И вот – загохали мужики, стали ходить по фронту, орать-спорить:

    – Майн! Фирцен!

    И только Иван подумал: «Жеребья тянули!» – подошел к нему, в заячьей шапке, широкий, толсторожий, будто повар Михайла из Скворцовки. Хозяином оглянул Ивана, ткнул самую «пятерку» и крикнул, словно на лошадь:

    – Фынф, гей!

    Не понял Иван, забыл. Тогда потянул немец за воротник. Это понял Иван и пошел за немцем. Улицами пошли: немец впереди, Иван – в затылок.

    Немец шел вперевалку, как ходят тучные; Иван – журавлем, глядя в широкий зад и красный затылок в складках. Все было ему тошно в немце: подрагивающий курдюк, с пуговицами-глазами на пояснице, суковатая палка с гайкой, заплатка на шапке, вонючая сигарка. Встретился взвод солдат-столбиков, отбивавших ногу под барабан. Иван вспомнил роту, – и засосало. Никто не приглядывался к нему: знали, что этот рваный, худой, высокий и сероглазый – русский пленный Иван. Таких много. Только одна старушка, с травяной сумочкой и с взнузданной собачкой на ремешке, заглянула ему в глаза и пожевала губами. Понял Иван, что жалеет его старуха, и вспомнил мать.

    постоем даже не пахнет!

    Немец отщелкнул цепь, мотнул Ивану – садись, и выехал на серо-рыжей крутой кобыле, куцей, в стриженой гривке. И побежало ровное, как плита, шоссе.

    Всюду – поля и поля за проволокой, обсаженные деревцами канавки, домики под железом и черепицей, стеклянный блеск парников, тягучий дух хлебный – парным навозом. Будто из обожженной глины, тонкие церкви-кирки острили крестики в небо. С шарабанов навстречу краснощекие девушки весело кричали немцу:

    – Мойен! Мойен, repp Бгаун!

    Хрипел им немец, не выпускал сигарки:

    – Моин-моин… фройлайн Тегез!

    Тонкая, розовенькая Тереза еще издали показала Ивану смеющиеся зубки. В синем колпачке-шляпке, она была туго подтянута белым ремешком под груди, с пучком розовых маргариток у плеча.

    – Эх, морковка!

    Засмотрелся Иван на нее: ловкачка шельма! И она приостановила рыжую кобылку, – не звякает ли подкова, – а сама хитро поглядывала на Ивана. Хрипнул ей что-то Браун, – так и засияла веселыми зубами.

    «Ишь, черти, – подумал Иван, – надо мной смеются».

    Не знал Иван: посмеялся Браун, что вот скоро вернется с французского фронта Генрих, тогда здорово подкует Тере-зину кобылу!

    У речки, с мельничкой-игрушкой и чистыми голубями, немец остановил лошадь. Намалеванный синий заяц, с колбаской в зубах, и пенящаяся кружка показывали трактирчик. Немец крякнул и подмигнул Ивану.

    – Можно! – отозвался Иван, – хозяин и лошадь поит.

    Пусто было в трактире, только толстуха хозяйка, занявшая весь прилавок, перекладывала из одной корзины в другую гору яиц.

    «Пиво, должно, дуть будет… угостит», – подумал Иван. Но немец съел только кусок рыбы, – сазан не сазан! – и вытянул только одну кружку пива. Дал от себя кусочек рыбы Ивану.

    Хотелось Ивану пива. Был у него серебряный рубль, заветный. Берег его крепко Иван. Жил у него этот рубль в кисете с самого того дня, как пошел Иван из Скворцовки. Отдала ему его сестра Даша на проводах, сказала:

    – У меня только рублик, Ваня. Возьми на счастье.

    Для счастья берег Иван, не сломал ему головы в Варшаве даже, где гвардейцы две ночи крутили в какой-то пьяной цукерне, заливались «штаркой». Не отдал и кривоногому санитару-немцу – за спасенье: серебряный портсигар отдал, фронтовую находку. А уж как добивался немец! Торговала у него этот рубль сестра в госпитале, – и ей не отдал. Подарил ей щепную птичку – своей работы.

    – А рупь не могу: заветный!

    Теперь до тоски захотелось пива. Сказал Иван.

    – Мой пива желает… тринкен!

    Отмахнулся Браун. А немец достал выданную калечным немцем книжку, – руски слова! – поводил пальцем и засопел, как мехом:

    – Как тэбья… сфат? Ифан! Зо-о… я-я…

    И поискал-почитал еще:

    – Руски лэниви… сшеловэк! Зо-о-о… А? Найн?

    С хитрецой заглянул в глаза, в унылые глаза Ивана. Не отозвался ему Иван. Потом прочитал еще: «Pa-пота ната», потом: «Пифо, ри-ба». Нравились ему чужие слова – смешные. Все повторял, смеялся, все показывал желтые бобы-зубы, все прощупывал Иванову руку-лапу:

    – Рапота… ната! Сольдат Ифан! Зо-о! Ра-по-та!

    Обозвал его Иван колбасой и позвонил ноготком по кружке. Немец отставил кружку. Тут Иван вынул рублик, звякнул им о кирпичный пол, – звон-то какой отчетливый! – и сунул немцу:

    – Гляди, шут!

    Выплыла из-за прилавка толстуха, переливая зобом, с яйцами в кулаках, посмотрела на рублик, повздыхала. Немец прикинул рублик, достал бисерный кошелек кувшинчиком и показал Ивану знакомую «марку». Иван плюнул на ногу немке, швырнул рубль в кисет и сказал с сердцем:

    – Не бывать тому! Вот в Россию поеду, на первой нашей станции калачей ли, саек ли – куплю на цельный! Не желаю у вас завязить. Наш рубль всем деньгам голова, боле ничего!

    Не поняли его немцы.

    У речки нагнали их две двуколки. В каждой сидело по немцу и по солдату: везли в работу. Крикнул один Ивану:

    – Покажут они нам кузькину мать, черти!

    Покатили. И опять, куда ни глядел Иван, видел: вылощено, выточено все, как игрушка! Да где ж деревни? Всюду цветная черепица, заборчики из бетона, – будто в усадьбе скворцовского барина, под Тулой. Сияли в садиках серебряные шары, на беседках пестрели полосатые палки – флагштоки…

    Спросил немец, подрыгивая сигаркой:

    – А? гут? Зо-о-о!..

    – Плевать! – сердито сказал Иван. – У нас чище.

    Немец наконец выплюнул вертевшийся в губах с самого утра огрызок сигарки и постучал себя серебряным перстнем в лоб: от ума, мол, все!

    Въехали наконец в поселок под ворота-арку, с полосатой палкой на них – для флагов в праздники. Немец сказал:

    – Грюнвальд!

    Иван понял, что так зовется эта деревня.

    II

    – Ифан-сольдат! – будил немец, лупил дубинкой в сарай: бум, бум! – Рапота ната!

    И всякий раз Иван слышал, как в сером хозяйском доме кукушка выхрипывала пять раз.

    Вылезал из каменного сарая, продирал глаза, а солнышко только-только показывалось из-за горки, где стояла чужая, скучная игла-церковь – кирка. А за ней мельница уже вертела резные крылья. Немец, словно и сна ему нет, закатав рукава блузы, поблескивая розовой плешью, уминал в плетенку вороха из-под соломорезки – кормить коров. Третий немцев сынишка, горбатый Мориц, как пиявка тощий, уже садился на велосипед – катил в городок Вербин за утренними газетами для Грюнвальда. Ну и пиявка горбатая! Кучу газет приволакивал через два часа и набивал-таки деньгу!

    – Во, бессонные черти! – ворчал Иван, пофыркивая под краном. – Воду, хорошо догадались – провели, а то бы и за водой гоняли…

    Расчесывался на солнышке, а старая немка, похожая на корчагу, уже возилась со свиньями, наводя палкой порядок. Покашивалась на Ивана – что долго чешется!

    – Сольдат Ифан! – кричала она визгливо. – Ку! куг! во́дя! вассер!

    – Закукала… – отзывался Иван, – Агнолик, мать твою, кочерыжка! Не подохнут твои коровы…

    Шесть было коров у немца; стояли больше по стойлам.

    И что за непонятная сторона! Здесь будто и солнце вставало раньше, и галки гомозились чуть свет. Поезда за поездами бежали, кричали у переезда: не зева-ай! Не так под Тулой: проедет один-другой, и опять тишь, хоть спать заваливайся на рельсы. И что за народ! После обеда и то шмы-жут, как… шут их носит!

    Молодуха невестка Тильда, с розами во всю щеку, грудастая и бокастая, круглоглазая, как овца, летает по двору, подоткнув подол, – так и играют копыта-пятки. И с чего у них ноги какие – бревна? Давно выдоила коров и уж выпускает телят в загончик, вываливая на ходу ведерную грудь лупоглазому пупсику. Младшая девка, Лизхен, с хвостиком на затылке, везет молоко в тележке – на сливню. Постарше, Катринхен, – уже надергала редиски и вороха салату, нащипала плетенку ранней клубники – на рынок, в Вербин. А к вечеру уж и деньги у немца звенят в кармане. На-род!

    Первое время Иван ходил как с угара: сто дел надо было помнить. Земли у немца было будто немного: десятин восемь, – по-ихнему, моргенов тридцать, а наверчено… – на сотню десятин достанет. Было поле гороху, овсяное, ржаное, клеверное с викой, ячменное; было поле кормовой свеклы, картофельное и еще какое-то… не поймешь. Картошка родилась два раза в лето! А свекла была такая!..

    Смеялись над Иваном: ходит разинув рот! Хлопал по плечу немец, тянулся достать, хрипел:

    – Куль-тур!

    Посмеивался Иван:

    – С зари до зари шмурыжите, никакого удовольствия никому. Черти в аду так маются!

    – А, думм копф… Куль-тур!

    – Культур-культур! А скушно?!

    … узнал бы.

    Четыре телки росли у немки, пять лошадей своего заводу, в хозяина, – с рыжинкой, серые. Восемнадцать поросят наливались в хлеву, у хмельника; дымил для них и коров чан в земле, с пивной бардой.

    – И куда тебе столько? – посмеивался Иван. – А все жадность ваша. С жадности и войну начали, людей неволить. Помрешь – не возьмешь! Да и людям неспокойно.

    Серчал немец, наливал плешь кровью, сипел:

    – Тебя надо кофорит: думм! Мат твоя!

    – Все равно: у богатого спокою нету. У нас барин Скворцов сто домов имел по всем городам, а пришло – костью подавился!

    – Картофельный голёфа! Культур! Зо-о!

    Кур за сотню было у немца, гусей стадо, овец три десятка, да где-то, у какого-то Терезина дедушки, на горах, – с сотню. Птицы всякой особенной – индюшек, цесарок, – не назовешь. Жили в подвалах кролики, сотни три; начесывали с них немцы до пуда шерсти, ели шибко, а не могли переесть: плодились кролики, как мухи. Ходила за ними Лизхен, а резал горбатый Мориц. Сто дел было у горбатого: нырял со своим горбом с зари до зари по огороду да в хмельнике. А к вечеру опять катил по деревне на велосипеде, визжал:

    – Нах-рих! Нах-рих!

    – нахрик.

    Даже у пятилетнего Людвика дело было: перышки собирал по двору в мешочек. Подивился Иван: за год насбирал мальчишка на подушку пуху!

    Сам немец затыкал все дырья, катался на коротких ногах с дубинкой, светил розовой плешью, давал наряды. Показывал Ивану волосатый кулак в веснушках, тряс у носа:

    – Арбайт! Штайн-берг! Крафт! Ми всэ умни!

    – По-нятно… Немец обезьяну выдумал. А накладут вам, уж это сделай милость! Сыты будете.

    – О, унзер кайзер убер аллее!

    По праздникам уходил немец в клуб-пивную. Собирались туда все бауэры, тянули пиво, воняли сигарами и трубками и читали газеты. Сидя у палисадника, слышал Иван, как в клубе-пивной рычали: хох! хох!! – и стучали в пол палками. Знал Иван, что это новую победу празднуют немцы, а завтра обязательно выкинут флаг у въезда. И закипало сердце. Думалось: «Всех покорят! а надо бы сбить с них шапку». Вглядывался вокруг: «Не собьешь, – машина!»

    И машин было много всяких. Была у немца «вертелка» для молока, соломорезка, косилка, – на все дела! Глаз кололи телеги и плуги, крутозадые лошади, коровы такие, что не лучше были и в скворцовской усадьбе. Брала Ивана досада:

    – Эх, шапку бы сбить да загрести все, для нового хозяйства!

    Думал – голодом морить будут. Нет, ничего кормили. Даже вечером ели с салом, а в праздник крошила немка соленую свинину. Ел Иван во дворе, – немцы в доме. Приносила обед тонкая, золотушная Лизхен, говорила пискляво: «Драстуй», а Иван отвечал: «Данкашен, майнэ фройлайн!» Она убегала, прыская в ладошку. Жалел ее Иван: похожа она была на сестру Дашу, – слабенькая такая и в золотушке. Сделал ей удовольствие, щепную птичку и золоченую клетку из соломок – под потолок вешать.

    – пригляделся Иван, приладился. Стал хорошо понимать по-ихнему. И говорить стал отчетливо. Смеялись, а потом привыкли. Шутил над ними Иван, говорил немке:

    – Вот, фрау Тильда, ваша невестка по-нашему будет так: ка-была!

    Повторяла немка: ка-би-ля!

    – Я вот, все говорят, красивая, – говорила Ивану Тильда, поигрывая глазами. – По-вашему, как сказать надо?

    Яро смотрел в ее бараньи глаза голодный Иван, переводил на живот, на бедра. Говорил слова – самому было зазорно слушать, а круглоглазая Тильда с гордостью повторяла. Обучил ее Иван разным словам непристойным, смеялся – слушал: по-теха!

    «ферайн», сам выбрал. Да еще выдал Ивану жалованья остаток. В праздник как-то вырядился Иван в немецкое платье, закурил сигаретку и пошел по деревне. Смотрели на него немки из садиков, смотрели крадучись-жадно, а часто встречавшаяся розовень-кая, тоненькая Тереза кивала ему светловолосой головкой. Сказал ей Иван, молодцевато козыряя:

    – Гутен таг, майнэ фройлайн!

    Ответила Тереза приветливо и оглянулась на голубой домик в винограде.

    Каждое воскресенье стал прогуливаться Иван по Грюнвальду, – купил хлыстик для шику, хоть и серчал Браун на пустую трату, – и все поглядывал на заветный домик. И всякий раз видел в садике, за вязаньем, пышноволосую нарядную Терезу. Шел – насвистывал: «Чубарики-чубчики вы мои!»

    На неделе забегала Тереза к Катринхен, выбирая вечер, когда приходили с поля. Торчала у закромов, куда Иван сваливал картофель. Показывал Иван перед ней силу, играл мешками, захватывая на шею по два. Кричал весело немцу:

    – Нох, герр Браун! Наваливай! Афляден!

    Швырял – посвистывал. Дивился немец: что за охота швыряться силой! А старая немка показывала глазами всегда смеющейся, белозубой Тильде, шепталась насчет Ивана. Иван понимал шепот: говорила Тильда, что Иван не слабее ее Фрица. Смеялся в усы: не раз видал, как поглядывает на него Тильда, закусывая полные губы-вишни: а раз даже задержалась в хлеву, под вечер, словно ждала чего-то. Не осмелел Иван: уж очень нарядная была Тильда, – а были будни, – надела розовую кофту с кружевной вставкой и короткую юбку – все толстые ноги видно. Часто потом вспоминал тот вечер, полные розовые локти и думал: «Дурак!»

    Вскоре приехал на побывку к жене унтер-офицер Фриц, круглоголовый крепыш, со стеклянными голубыми глазами, черный с французского солнца. Забегали-зашумели в доме, зажгли в садике бумажные фонари. Закололи старого индюка на радости. И запыхавшаяся, праздничная вся, Тильда, в красной вырезной кофте, в той же короткой юбке, весело крикнула Ивану:

    – Кобель приекаль!

    Обучил ее так Иван: муж – по-нашему называется!

    Сказал ей Иван:

    – Сама-то жарчей перцу!

    И опять подумал: «Ду-рак!»

    III

    Другой год кончался, как работал Иван на немца. В работу втянулся, говорил чужой речью, и уже сажали его немцы с собой обедать. Только всегда говорила немка:

    – А руки вымыл, Иван? И смотрела Ивану в руки.

    Пел Иван немецкие песни, ловко умел ругаться и даже заходил в кирку. Даже один езжал в город. Говорили про него в Грюнвальде:

    – Русский Иван – золотой парень, парень – сила. Из него выйдет хороший немец.

    Сам герр Браун порой даже спрашивал у него совета. Знал Иван и печное дело, и кирпичную кладку, а топором работал – приходили дивиться. Сказал немец к концу второго года:

    – Кончится война, на родину не езди.

    – Уеду обязательно, – сказал Иван. – Скучаю.

    Получил как-то ржаных сухарей из дому. Писала ему каракулями Даша: «Очинь живетца плоха, ничево нету, дорогой братец…» Пошумел сухариками Иван, засмеялся… еще пошумел. Нагнулся к сухарикам в ящике, потянул дух сухарный, – и вспомнилось ему в сухарях многое. Не скоро заснул в ту ночь. А наутро показал немцу на ладони:

    – Вот какой наш-то хлеб, герр Браун!

    Похрустел немец, пожевал: кисло. Сказал: надо посыпать тмином.

    – У нас посыпают солью, – хмуро сказал Иван. – Хлеб-соль.

    «Живется плохо…» Мать увидал во сне: идет старуха полем пустым, снегами, – будто к нему идет, его ищет; а он, Ваня, в сугробе, голосу подать не может. Проснулся, немец на работу выстукивает. Ноготь соломорезкой сорвал в этот день Иван: не ладилась работа. А после работы, как сидели с хозяином на колоде, у сарая, сказал Иван:

    – Работаю на вас, герр Браун, а вы и без моей работы богаты. А у меня мать-старуха без меня заслабла…

    – Работаешь на нашу Германию, Иван. Ты пленный…

    – Это не по правде. Это – как крепостное право было. А говорите, герр Браун, что у вас культура! Выходит – на людях ездите. Жалованья мне, по-нашему, два целковых…

    Сказал ему Браун, что так говорить не надо, а то он заявит, как требуется по закону, и тогда могут послать в шахты.

    – Оттуда не выходят!

    – Знаю, – сказал Иван, – это, по-вашему, – культура!

    Осерчал Браун, обозвал картофельной головой. Спросил:

    – В какой газете читал такое?

    – Это у меня тут написано, в картошке!

    В хмельнике раз, по осени, насыпал ей Иван полный передник хмельных бубенчиков, – просила на припарки для матери, фрау Виндэ. Вежливо поцеловал Иван холодные пальчики Терезы, а она дала ему из передника кисточку и, смеясь, сказала:

    – Носите всегда с собой. Это вам на счастье.

    – Волосы ваши буду помнить, – сказал ей Иван. – Как хмель, они золотые. С них у меня мутится…

    Стыдливо засмеялась Тереза. Спросила удивленно:

    – Где вы прочитали такое слово, Йоганн? Ведь вы русский…

    – У нас на каждое дело свое слово!

    Потянулся было к ее хмелевой головке, но она убежала.

    Сунул кисточку в кисет с табаком и скурил – не заметил.

    Нагнал как-то ее Иван по дороге в город. Было это в конце апреля. Синело небо, уже распускались полевые маргаритки. Шумело в ушах кровью, и жаворонки звенели, как под Тулой. И начинали хорошо пахнуть березы. Приметил Иван гнездышко розовых маргариток при дороге и остановил серую кобылу. Остановила свою пеганку и Тереза. Иван сорвал маргаритки и молча отдал. Тереза кивнула ему и сказала:

    – Вы для меня остановились, чтобы нарвать маргариток! Нет, вы не дикий русский Иван, вы совсем наш, Йоганн. Из вас будет хороший немец…

    Сказал ей Иван, оглаживая пегую кобылку:

    – Запотела. А это, слышь, жаворонки поют… И у нас есть жаворонки… Самое им теперь время!

    Она подняла синие глаза к небу: нет, не видно.

    – А у вас, Йоганн, есть… щеглы?

    – Сколько угодно. Орловские щеглы самые певкие… – сказал он, забыв, что она не поймет по-русски.

    – Оставайтесь у нас, Йоганн. Отец охотно возьмет вас для хозяйства.

    – Всякий меня возьмет на работу! – сказал Иван, подымая за колесо шарабан с Терезой. – Не бойтесь, не упадете. А чего мне тут делать? Приеду домой, женюсь… обзаведусь хозяйством. Теперь многому научился… Заплатил герр Брауну за науку. Буду и сам герр Браун!

    – Какой вы… смешной! – воскликнула Тереза и хлопнула его по руке маргариткой. – А разве у нас вам плохо будет? Кончится война, и вы будете свободный! Можете тогда зарабатывать чем хотите! Вы сильный, вы можете много заработать!

    Смешно стало Ивану. Запел весело, в полный голос:

    Журавушка-журавель!
    Немец-перец колбаса,
    Купил лошадь без хвоста!

    Сказал ей песенку про немца, как задумал немец жениться, купил невесте корытце. Весело смеялась разрумянившаяся Тереза.

    – И выходит, стало быть, дело за корытцем!

    – Так что же? У нас есть красивые девушки… хороших семейств… Только надо иметь свое хозяйство. У вас там есть капитал, в России?

    – Я сам – капитал! Сказал вчера сам герр Браун. Энтот все знает! Там у нас за меня пойдут и без капиталов!

    – Да, конечно… – вздохнула Тереза, – но без денег жить трудно. Вы, Йоганн, мало знаете жизнь. У нас знает это всякий школьник.

    Знал Иван, что нравится Терезе. Знал, что и она ему по сердцу, только строга, не как Тильда, с которой у него уже были сладкие минутки. И еще знал, от Тильды слышал, что Браун и Виндэ, отец Терезы, давно решили, что младший сын Генрих – теперь воюет во Франции – после войны женится на Терезе. И сказал прямо:

    – По душе ты мне… а быть тебе за Генрихом, знаю ваши порядки.

    Она залилась кровью и опустила глаза. Подумала и сказала тихо:

    – А если… убьют…

    Помешал им горбатый Мориц: нагнал на велосипеде. Тереза погнала кобылку, а Иван тронул шагом. И всю дорогу думал, какие чудные эти немки: скромницы, а такое скажут!..

    Но веселая голубоглазая Тереза сильно его манила. Такой еще не было в его деревне.

    Вечером поймал он ее в хмельнике, за ригой. Пришла она слушать, как поет-чокает черный дрозд, подвешенный Брауном на высокой вехе, Иван взял ее руку, сдавил и сказал твердо:

    – Вот что, слушай. На родину со мной поедешь? поженимся…

    И крепко обнял. Дрозд сладко свистал над ними. Она прильнула к Ивану и сказала чуть слышно:

    – Сегодня Генрих прислал письмо… едет в отпуск…

    – Стало быть, не убили?.. – начал было Иван, жарко захватывая ее плечи, но она вырвалась и убежала в испуге.

    Остался стоять Иван в вечереющем хмельнике, в голом лесу жердей. Стоял, поглядывал на дрозда, на пробивающиеся звезды. Стоял и свистал ему, свистал «чубарики». И дрозд тоже поглядывал на него и тоже свистал…

    Когда вернулся Иван из хмельника, резко крикнула ему Тильда:

    – Иван, мешки снять надо!

    Иван пошел за ней в темную уже ригу. Она вдруг кинулась на него, цепко схватила его за плечи и затрясла в дрожи:

    – Дьявол проклятый! дьявол неблагодарный! дьявол!! я теперь все знаю…

    Иван захватил ее и сказал в ухо:

    – Выпьем-ка за здоровье твоего Фрица, может, и убьют скоро?.

    Она рванулась от него как шальная.

    – Не смей! тьфу! не смей!! говорить так… глупо!

    – А сама любишься, кошечка. – шептал ей, крепче захватывая ее, Иван, – Да не корежься… да не., вот вы… немки, какие… все чтобы чисто-гладко… по вашему закону выходило… Да ты послушай… дрозд-то как… заливается…

    Она осталась, довольная. Ушла, заслышав только тяжелые шаги за ригой: шел, сопя, за своим дроздом Браун – снять на ночь.

    IV

    Наступил май – третий май немецкого плена. Уже два раза приезжал на побывку Фриц. Два раза приезжал Генрих И всякий раз Браун резал по поросенку. По две недели ели они до отвалу и много выпивали пива.

    В этот май так случилось, что приехали оба сына разом – на одну неделю. Опять закололи поросенка и двух гусей, хоть и жалела немка. Да важное было дело: дали Генриху новый чин, и Браун решил устроить помолвку его с Терезой. Да и подходила будто к концу война. Шли победные праздники на деревне, и то и дело выкидывали на въезде победный флаг.

    На помолвку приехали родные: и из Грюнвальда, и из Вербина, и «из-за горы». Все тяжелые немцы и широкие немки и много и крепких и тонких девушек в светлых платьях, с цветными бархотками на шейках Генрих ходил среди них в новом мундирчике, с новой саблей, потому что был теперь новый – фендрик. Приехал на трезвонистом шарабане Терезин дедушка из далеких мест, как яйцо лысый, в столетнем зеленом кафтане с жестяными пуговицами в ладонь, привез в подарок перламутровую шкатулку и белого кота-ангорку.

    «счастье» Сидел и думал: «Расколотить бы мне главную посуду, тому – на счастье!» Захватило тоской Пошел на погребицу, поковырял гвоздочком замок немецкий, вытянул литра три темного пива – посветлело. Пошел через улицу ко двору Терезы, постоял – послушал, все еще бьют посуду. Пошел к Браунову двору, поковырял гвоздочком – и посветлело. Пошел опять слушать, как набивают Терезе «счастья». Ходил туда и сюда долго, пока кончили бить посуду Уже ничего не помнил.

    С утра стали у Брауна играть на скрипках под сиренью – горбатый Мориц и паренек из аптеки. Ходил просить разрешения Браун – в отступление от военного закона. Пришла телеграмма о новой большой победе – разрешили.

    Съели гости целого кабана, гусей две пары и кроликов два десятка. Выпили сорок литров пива и четыре бутылки шнапса. Сытые и веселые ходили. Портрет кайзера обвили елочкой и дубовыми ветвями, грозились перетопить все вражьи пароходы, захватить всю Россию, до Сибири… Скрипел старый дедушка Терезин:

    – Хочу теплую шубу… из русского медведя!

    – розового шелка из Лиона.

    Слышал Иван, о чем говорили немцы, свое и свое думал: «Эх, разбить бы ей главную посуду!»

    Танцевали на тесной площадке садика, где зацвели ранние левкои. Танцевали свой «шибер». Фриц-кабан плясал с пышно разодетой Тильдой – в золотистое платье с розовым бантом сзади. Генрих-франт – с тихой овечкой – Терезой. Не было совсем парней, пришел только Клюпф, пьяный солдат, стучал по столу кулаком, грозился:

    – Из француза красное вино пущу… из англичанина портер черный! Бей всю Европу!

    Смеялись над Клюпфом: «Да мы же, немцы, самые первые в Европе!»

    – Германия выше всей Европы! Хох! хох!!

    Остряк был Клюпф-пьяница, шорный мастер, все гоготали на его речи, стучали палками, а Терезин дедушка похлопывал в сухонькие ладошки-дощечки.

    Было воскресенье, вечер. Иван сидел во дворе, у сарая. Слушал, как визгливо-раскатисто хохотала Тильда. Она выпила много пива и все приставала к усачу Фрицу:

    – Ты уж и осовел, мой Фрицик? Не пей так много, мой петушок. Давай станцуем!

    Из быка ремней нарежу,
    Поясов друзьям намну!

    Вытолкали его из сада за непристойность.

    Видел Иван, как франт-фендрик нашептывает Терезе, как краснеет стыдливая овечка. Вспоминал – посмеивался в усы: «А если… убьют?..» Хорошо понимал, как напевал Генрих песенку, подавая овечке белый цветок левкоя:

    Чист и нежен образ твой.
    А возьмешь цветочек в ручку,
    Станешь прямо ты святой!

    Тяжело было Ивану с самого утра. С утра взглянула на него Тильда, будто в первый раз его видит, крикнула:

    – Почисти сапоги Фрицу!

    Взял Иван сапоги из рук, поглядел ей в бесстыжие глаза, сказал дерзко:

    – За свои башмачки ты мне хорошо платишь, мадама, а за эти,

    Огнем залилась Тильда, вырвала сапоги, умчалась. Целый день дразнил его розовый бант Тильды и ее заливной хохот. Томило его, как вся беленькая Тереза сидит неотлучно с франтом, подпевает его стишкам-песням. Не выходило из головы навязавшееся с обеда, как услыхал впервые:

    Ах, любимая блондинка!

    В этот веселый вечер дрозд висел на сарае и свистал особенно беспокойно-лихо. Слышал Иван в его свисте знакомое: «И шумэ, и гудэ-э». Томила его Дроздова песня. Слушал трескучие голоса немцев… Оби-да! Взяли его всего, взяли его работу, а все чужой. Скотина милей хозяину! Сегодня Браун опять пытал, – не останется ли совсем в Грюн-вальде? А на праздник и не пригласили, даже не угостили гусятиной и не отпустили пива! И эта корова Тильда: то каждую ночь совалась… а теперь так и жмется к своему рыжему усачу и бант нацепила на свое место! И Тереза эта… овцой смотрит, а своего не упустит. Нечего с ними и канитель разводить. Вот уедет этот – позову в хмельник, разобью посуду! Пусть отпразднует свой девишник…

    И опять услыхал Иван:

    Станешь прямо ты святой!

    Сидел Иван на точильной плите, позванивал в раздумье заветным рублем о камень. Прислушивался к серебряному звону. Наводил этот тонкий звон на думы ему родное. Да-шурку-сестру припоминал, как вязала в избе кружева на коклюшках, заработала этот рублик… мать-старуху… Другой год лежит старуха на погосте. Прошинских коней вспоминал заводских, жеребцов с кровяными глазами… Собачонку Лиску, вольные луга Скворцовки, росяные покосы, вешние соловьиные раскаты… как ходил по лугам с гармоньей, как хороводился с девками в овражках…

    Прислушивался Иван к тонкому звону, думал: «Может, и в Расею теперь скоро». Поднял голову – дрозд на него свистит – смотрит.

    Снял клетку, отворил дверку – лети, мать твою так-то!

    – пырх! Сел на сарай, завел все то же: «И шумэ, и гудэ!» Не слетел, опять в клетку забился.

    – Дурак! Выучил тебя немец месту!

    Услыхал хохот, подумал злобно: удивить бы их чем, чертей!

    Вспомнил – поить коров скоро. Придется Тильде снять свою красу, подоткнуть подол да звонить по ведрам.

    «Взять да в стойло за ней, да при всех и залапить… во бы штука! А то принести ее кирсет энтот, крикнуть: на койке-то у меня ночью забыла! вот бы штука! Эх, подивить бы их, чертей, чем!»

    – Гей! – поманил его Клюпф.

    – Гей! – поманил Иван.

    – Покажи, приятель! – опять поманил Клюпф.

    Вынул Иван кисет, спрятал рублик, «чубчики» засвистал.

    – Ах ты свинья!., русская свинья, грязная!..

    Никогда Иван за словом в карман не лазил: пустил Клюпфа на все лады – натрафился за три года. Полез Клюпф на Ивана, да подошел сам Браун и ухватил Клюпфа. Шумел Клюпф, грозился брюхо вспороть Ивану.

    Уговорил его Браун плюнуть, сказал:

    – Хороший Иван работник, совсем и не похож на дураков и лентяев русских!

    – Врешь, герр Браун! Как был русский, так и остался русский, а не кабан, не немец! На чужом горбу не выезжаю! Не грошовник!

    Тут все загалдели и застучали палками кто во что. Унял Браун компанию, сказал мирно:

    – Не надо переходить меру. Будем, друзья мои, праздник праздновать. Выпили мы все немножко.

    – Все, да не все! – крикнул Иван. – На все то еще время придет, – пить будешь!

    – не поняли его немцы!

    – Уложу его на лопатки!

    Знали все быка-Клюпфа: всех укладывал на лопатки. Закричали немцы:

    – Зо! Зо-о!! Выходи, русский Иван… он тебя в две минуты положит на лопатки!

    Стало всем опять весело, закричали Клюпфу: хох-хох!

    – Эх, уж и покажу вам кузькину мать! Ставься!! Выбрали судей для порядка. Сели на колоду. Ударил Терезин дедушка в ладошки, понюхал табаку, – начинай!

    Клюпф был пониже Ивана, но шире в плечах, грузней. Прихватил Ивана под поясницу, стал под себя давить. Давил-давил – лопнули штаны, насмешили. Вытянулся Иван, навалился, захватил бычью шею, – нет, не сдюжишь. Прошел срок, ударил в ладошки Терезин дедушка:

    – Довольно. Пива Клюпф много выпил!

    Выпустил Иван Клюпфа – синей синьки. Плюнул в сухой кулак:

    – На кулаки ставься! Эх! удивлю чертей!!

    Не дали судьи, закричали: с пьяным нетрудно сладить! Тогда Фриц крикнул:

    – Давай на мешках пробовать, кто сильней!

    Лежало во дворе пять мешков с парниковой землей, больших, тяжелых. Взвалил себе Фриц мешок, велел Ивану наложить другой сверху. Наложил Иван. Прошел Фриц по всему двору – не погнулся. Велел третий накладывать. Прошел – чуть погнулся. Скинул мешки, велел Ивану носить.

    Три мешка навалил Иван, прошел по всему двору соколом, «чубарики» высвистывал. Ничуть не погнулся, крикнул:

    – Наваливай!

    Тяжелые были мешки, пятипудовые. Прошел Иван по всему двору – не погнулся. Чуть поплясал даже:

    Йехх, ж-журочка-журавель…
    Журавушка-д-журавель!

    Хохнули немцы, палками застучали.

    – Эх, побил Фрица!

    – Нет, Фриц может!

    Навалили Фрицу четыре мешка. Прошел, бурый, Фриц, выпучив глаза, закачался, скинул. Крикнул лихо Иван:

    – Эх, удивлю чертей! Наваливай весь пяток, немцы!

    Стали немцы кричать:

    – Довольно! Сорвешь спину, Иван! Видим, не слабей Фрица!

    – Наваливай! Нох афладен!!

    Стали наваливать на Ивана… Гора горой. Не видать его стало под мешками. Навалили. Выправился Иван, переступил шага два, нашелся – пошел ходко. Поднялись немцы с колоды, с лавки, вытянули шеи, головы, ждут – качнется. Натужился Иван во все жилы, стал как клюква. Прошел мимо Брауна – усмехнулся:

    – Садись, хозяин! Прошел мимо Фрица, бурый:

    – Сажай и свою и мою кобылу!

    – хрипнул:

    – Стан… цуем… што ли…

    Признал мутившимися глазами Терезу, – целует ее Генрих в розовое ушко, в хмелевую головку, – закачался: гак-нуло у него в груди каленое железо.

    И вот когда хлынуло в него темной волной и заколыхалась под ним земля, – услыхал Иван, зовет будто его чей-то родимый голос: «Ваня!»

    V

    Очнулся Иван на земле. Уже темнело небо. Яснели звезды. Лежали мешки у глаз. Толпились-гудели немцы. Кричал Браун:

    – Глупая игра! Можно потерять человека! Фриц смеялся:

    – Что, Иван! Земля всех накроет! Вставай, выпьем.

    – Вставай, Ифан! Вставай, русский медведь! – орал Клюпф. – Ты сильней всех, кабан! Хох! Выпьем, мой друг, на брудершафт! Хох!

    Не мог подняться Иван. Подняли его немцы, усадили на колоду. Принесла ему стакан молока Тильда.

    – Выпей, Йоганн, молока…

    – хлестнуло из Ивана кровью, кривой струей брызнуло в молоко и на белую руку Тильды. Взвизгнули девушки, Тильда отдернула руку с розовым молоком в стакане, побледнела.

    Взял у ней Фриц стакан, усмехнулся:

    – Что… чужой еще крови не видала… Поди вымой…

    – Тильда, Тильда! – звала старая немка. – Время доить, Тильда!

    Кукушка прокуковала – восемь. Пошла Тильда переменить платье. Немцы ушли допивать пиво, а Фриц повел Ивана в сарай, на койку.

    – Не знаешь ты меры, Иван, – вот и потерял силу. Все это твоя глупость. Надо и шутить разумно.

    Едва выговорил Иван:

    – Плевать.

    Ночью опять шла кровь – залила всю рубаху. Томила жажда. Не было подле Ивана человека. Иван слабо вбирал губами горячий воздух, колыхался на высоких, под небо, возах сена и слышал жалеющий его родимый голос…

    Светать стало. Прокуковала пять раз кукушка, – и пришел – застучал Браун:

    – Как, Ифан? Можешь окапывать картофель?..

    Неподвижно лежал Иван – плат белый. Какая уж тут картошка! Постоял-постоял Браун…

    – Ифан! Ты бы выпил немного пива… и покушал свинины?..

    Не отомкнул глаз Иван. Выговорил чуть слышно:

    – Сыт… бу… дя.

    – На родину… Расею желаю… везите… чую…

    Не понял Браун: бредил Иван на чужом языке – на своем, медвежьем.

    Пришел Фриц, поглядел на восковое лицо Ивана. «Готов», – подумал. Сказал, что надо везти в больницу.

    Воли искал Иван, искал губами. Невнятное говорил себе, немцам, темноте сарая. Хватал воздух губами: бредил на неведомом языке, – на своем, медвежьем…

    Когда подсаживали в плетушку, Тильда привстала на колоду, чтобы лучше видеть. Встретился с ней Иван глазами. Усмехнулся слабо: видишь, какой теперь, не то что… Оглянул двор немца, крепкую, дикого камня, стройку, телок, которых выгоняла в загончик Лизхен; поглядел на расшитые занавески на окнах, на красные сережки фуксий, на зеленые, густые гряды огорода, к саду. Эх, перетащить бы в Сквор-цовку!

    Сгорбился и привалился к немцу.

    Когда проезжали мимо голубого домика Виндэ, Иван поглядел на садик, но не было там праздничной Терезы.

    Прощай. Прощай, синеглазая, ласковая, не наша. Вспомнил, как сказал вчера пьяный Клюпф: «Ты сильней всех, Иван!» Накатило досадой, и сказал немцу Иван:

    – Все умею… Все бы ваше хозяйство справил… плевать. Покачал Браун головой, ответил через сигарку:

    – Нет. Не справить тебе, Ифан. Ты… ты картофельный голёва, Ифан.

    Сказал, как говорил часто. И добавил:

    – Не картофельный голёва так не кончает. Думм!

    – Плевать! – сплюнул Иван кровью. – Отдам тебе рубль заветный…

    – На, немец… Поминай Ивана.

    Посмотрел Браун в лицо Ивану, взял рублик из холодных пальцев, достал кошелек бисерный, кувшинчиком… Да не дал ему Иван: вытянул рубль из пальцев.

    – Пущай гуляет!

    И, собрав последние силы, пустил его на ребро в небо, как, бывало, запускал лещедкой.

    – пруд на версты. Далеко блеснула серебряная капля. И канула.

    – Пущай… гуляет! – болью усмехнулся Иван, кривя губы.

    Строго оглянул его Браун и засопел сигаркой.

    VI

    За ужином сказал Браун:

    – Мы потеряли доброго Ивана. Доктор сказал, будто лопнуло у него в груди, где пробила пуля. Ты, Фриц, его рассердил. А он – глупый и не знает меры. А был золотой работник. Надо просить опять. Говорят, новую партию прислали русских Иванов на работы. Не надо было его задорить!

    – Он хотел перед девушками похвастать силой, – сказала Тильда. – Такой бабник! Теперь я могу сказать: очень он таскался за мной, бедняга.

    – Что такое? – строго закричал Фриц.

    – Вздумал еще! За кого же ты меня считаешь?! – крикнула возмущенно Тильда.

    – Ладно. Налей мне пива.

    Тильда налила ему и себе, протяжно заглянула в глаза и чокнулась – не отняла кружки. Любовно глядела на них старая немка. Кукушка прокуковала – десять.

    – У него уже помутилось… – показал на голову Браун. – Он зашвырнул в пруд свой серебряный рубль, две марки!

    В этот час в чистой палате грюнвальдского медицинского пункта умер Иван.

    Дежурный доктор отметил в своем журнале: «Русский пленный. Иван Грачев, 26 лет, № 24727, умер в 10 ч. 16 с. мая от кровоизлияния в легкие (легочный удар). Заявлена причина: поднятие чрезмерной тяжести на спор, в игре (до 30 рус. пд.). Причина способствовавшая: боевое ранение в грудь (сквозное). Прекрасно выраженный экземпляр славянского типа. Всестороннее измерение сделано (стр. 169). Сообщить г. профессору Клейден (Берлин)».

    Записав показание фельдшерицы, доктор приказал перенести труп в прозекторскую – для вскрытия.

    1918–1923