XLV
Чистейшее
Совсем русский старик-монах!.. Куда девался былой Франц-Иоганн Борелиус, розовощекий, бритый, в длинном сюртуке пастора, в высоких воротничках, замкнутый, как сохранилось в памяти с юных лет?.. «Зачем тревожу его? что могу я найти?..» – подумал смущенный Виктор Алексеевич.
Представился, теряясь в словах. Старик покивал, всматриваясь в него пытливо, спрашивая как будто: «И это… было?!..»
– Да, да… – ответствовал он неопределенно, – что же вам от меня угодно теперь, сударь?..
Виктор Алексеевич совсем смутился, поняв прикровенное «теперь»… и изложил сбивчиво, как искал у лучших ювелиров чистейшее, для одной из чистейших сердцем, болеющих о всех страждущих, дарованной ему в спутницы жизни неисповедимыми путями… не нашел ничего достойного ее и вот совершенно неожиданно вспомнил о нем, чудесном художнике-поэте, так неожиданно отыскал его, здесь… – оглянул он затвор-закуток, – но теперь видит, что тревожит его напрасно, что все прошло… и рад хотя бы пожать руку и вспомнить…
Старик, слушая его вдумчиво, чуть улыбнулся, глазом… – «будто даже и подмигнул», – и это напомнило, как вот так же подмигивал Франц-Иоганн Борелиус, играя в шахматы.
– Почему вы сказали, что «потревожили напрасно»? и почему – «все прошло»? – спросил он грустно. – Ото всего всегда что-то остается… и потому, какая должна быть осторожность и какая ответственность! Я ждал: должны прийти и развязать меня. И вот пришли вы. Пришли за своим. И все так и шло, чтобы вы именно и пришли.
Виктор Алексеевич не мог ответить, так его это поразило.
– Вы пришли взять от меня чистейшее, потребное душе вашей… – продолжал, отмеривая слова, старик. – У меня есть оно, и вам я вручу его. В вашем явлении ко мне я вижу подтверждение того, во что я всегда верил, чему старался служить всю жизнь, И самоцветы идут путями, которые им указаны. Человек… малоценней ли самого ценного из них? Самоцвет… одухотворенный кристалл, высшее в мире неорганическом. Теперь слушайте.
Виктор Алексеевич почувствовал через эти торжественные слова, что бывший Франц-Иоганн Борелиус, притулившийся в конце дней на задворках православной церкви, все еще продолжает жить в мире волшебных грез, в некоем порождении творчества Гофмана и Эдгара По. И особенно внятно понял, что «ото всего всегда что-то остается». И тут, в свете свечи церковной, увидал на низеньком комоде небольшую икону Угодника, отблескивающую тускло серебрецом. «– он!.. – изумленно мелькнуло мыслью, и он чуть отступил назад. – У этого, кальвиниста… в суетном муравейнике Зарядья!.. что же это со мной?..» Он, по его словам, совершенно тогда утратил сознание действительности, – «как во сне»: как в ту мартовскую ночь, когда с ним случился обморок.
– Теперь слушайте… – услыхал он чеканный голос.
И начался непостижимый рассказ, напомнивший рассказы о таинственном мире самоцветов, о подземном небе, где самоцветы вспыхивают и начинают жить, движутся по своим путям. Теперь рассказ говорил о скрещении жизней людей и самоцветов, но в том же духе рассказов Франца-Иоганна Борелиуса.
– Не дивитесь: бывает непостижимей. За мою жизнь я получил не одно свидетельство сему.
Года тому четыре приезжал из Сибири в Москву старший Вейденгаммер, Алексей, и дал заказ на серьги и брошь, «для прекрасной женщины». Борелиус знал, что у Алексея «прекрасные» менялись, и принял неохотно. Тянул, не отвечал на письма. Было на совести: дал слово, а не выполняет, только обделал самоцветы, оставленные ему заказчиком, – редкие по чистоте бериллы, чистейшей воды алмазы и редкостная окраской и величиной бирюза – «осколок свода небесного», – мелкие изумруды и рубины. Тому года полтора, после настойчивой депеши, Борелиус в два месяца завершил парюр[27]: берилловые серьги и брошь. Он написал в Сибирь и узнал, что заказчик помер. Борелиус помнил, что у Алексея был брат Виктор. Узнал адрес, послал два письма, но не получил ответа. Наконец, недели три тому, пошел сам и узнал, что инженер уехал из Москвы в Мценск. На днях отправил заказное письмо на Мценск. И вот отыскиваемый сам явился – получить должное.
Виктор Алексеевич слушал сказку… но это была не сказка, а непостижимо разыгранная жизнью правда. Таившееся за этим было еще разительней.
Недавно Борелиус жил неподалеку, в Мытном. В одну из редких его отлучек квартиру обокрали и унесли все ценнейшее, обшарили и взломали все – и не коснулись парюра. А он лежал на комоде, прикрытый лишь бумажкой. Чудо?..
– Можете думать как угодно. Перейдя сюда, пока… … вот это…
Он поманил гостя. На комодике, к стенке, стоял образ Николая-Угодника, а перед ним – то.
– Воры были чем-то отвлечены. Не пришло в голову, что тут-то – ценнейшее. Оно было уже назначено. Потому и было охранено, Этот парюр – лучшее, что я создал. Кальвинисты не почитают изображений и не признают святых. Я был… непризнающим. Образ принесла неизвестная, вправить стекляшки в венчик. Отказать я не мог и вправил. Прошло больше трех лет, она не пришла.
Он снял бумажку.
мерцали ало-зелено-синие искры звезд. Виктор Алексеевич смотрел на чудо оживших самоцветов, на темневший за ними Лик.
– Что же… это?.. – спросил он смотревшего на него старца в монашеской скуфейке.
– Чудеснейшая из сказок моей жизни. Что проходит незамечаемое. О чем рассказали нам поэты и письмена. О чем свидетельствует нам жизнь… – показал старик глазами на сверканье. – Жизнь – не одна суета Зарядья, где я прожил почти полвека. Каждый черпает из нее своею мерой. Черпните и вы – своей. Вы пришли, и я вручаю вам. За этим вы и пришли ко мне. Я исполнил, что назначено мне исполнить.
За работу он взял умеренно для своего искусства: на остаток дней, в тишине. «У… Николы-на-Угреши?..» – вспомнилось Виктору Алексеевичу, но он не коснулся этого. Уложив сокровище в футляры розового плюша, завернув в ту самую папиросную бумажку, старец вручил и сказал, провожая до ступеньки:
– Желаю благостного.
Виктор Алексеевич вышел, потрясенный.
Примечания
(27) Украшение, убор (франц.).