• Приглашаем посетить наш сайт
    Иванов В.И. (ivanov.lit-info.ru)
  • Пути небесные
    Том I. XI. Прельщение

    XI

    Прельщение

    Все радостное, что для них открылось, освященное праздником Рождества, кипевшими в небе звездами, что должно было продолжаться и возрастать, – «вдруг замутилось, спуталось, обратилось в душевную тяготу и смуту», – рассказывал Виктор Алексеевич. И от такого, в сущности, пустяка: не пустили детей на елку. По страстной своей натуре он принял это как наглость и безобразие и решил завтра же ехать к адвокату, к обер-полицмейстеру, к самому генерал-губернатору Долгорукову, – «Дима Вагаев через крестного нее устроит, и барона Ритлингера подымем». Для него было неоспоримо ясно, что решительно все было за него: та его подло опозорила, в самой его квартире, с его подлецом-приятелем, напросившимся к ним в нахлебники, и есть свидетельница, горничная Груша, которая может под присягой… и теперь смеет издеваться, не пускает к нему детей.

    Виктор Алексеевич в законах не разбирался, с судами не возился, а исходил из чувства: оскорбленное чувство отца и мужа внушало ему бесспорно, что все решительно за него и – «все живо устроится». С этим внушением он проснулся поутру бодрый, как всегда после приступа мигрени, и первое, что подумал: «Немедленно отобрать детей!» Потянулся – и увидел, что Дариньки нет и нет на кресле ее капотика.

    В «посмертной записке к ближним» она писала:

    «Грех ее… – она никогда не называла ту – положил начало всякого зла и мук, а мой грех связал нас всех пятерых, неповинных детей считая, путами зла и скорби. По греху и страдание, по страданию и духовное возрастание, если с Господом. Слава Промышлению Твоему».

    В то памятное утро, второй день Рождества, Даринька поднялась чем свет: кукушка прокуковала 5. Забрав капотик, она вышла из спальни тенью и ушла в свою «келейку» – молиться. Она знала, как облегчает сердце Пречистая. Помнила и наставку матушки Агнии: «Не забывай, сероглазая моя, акафисточки править… слядкопевное слово всякую горечь покрывает, я светоносное слово всякую темноту осветит».

    Окна еще и не синели. Проходя со свечой по залу, Даринька увидела елку, – и остро кольнуло сердце. Елка казалась спящей, тускло светилась позолота. «Для кого?..» – подумала скорбно Даринька. Розово-нежный ангел взирал на небо. Свечки зыбко клонились, белели усиками светилен, ждали. Голубая боярышня томно спала в коробке, а гусарчик без головы мертво стоял над ней. Даринька вспомнила про головку в конфетной чашечке, вспомнила-увидала его глаза, и ей стало тревожно, стыдно. Увидала белевшие цветы, склонилась к ним, позабыв про свечку… С шумом упала свечка, плохо вставленная в подсвечник, и розетка разбилась вдребезги.

    В «келейке» было жарко, теплились голубые и синие лампадки, прыгали на обоях зайчики, ловили птичек. Щурясь, Даринька задумалась, устало, нежно прошло улыбкой. Открыла глаза и огляделась: птички и зайчики резвились, – в «детской» всегда такое, птички и зайчики. Приоткрыла сиреневый капотик, поглядела на кружево сорочки, оправила поясок с молитвой, вчера надетый: горько сложила руки и вздохнула. Птички и зайчики… Долго взирала на иконы, молящим взглядом.

    …«Радуйся, светило незаходящего Света… Радуйся, Звезда, являющая Солнце… Радуйся… заря таинственного дня… Радуйся… рыбарские мережи исполняющая…»

    На полном свете Даринька возвращалась залой. Увидела проснувшуюся елку, всю в серебре и золоте, с наклонившимся друг к дружке свечками, с ангелом в снежном блеске… пышные белые цветы, глазевшие на нее греховно, подошла и склонилась к ним… – и хрупнула под ногой розетка. Даринька подняла сломанную свечку, взяла щетку и подмела. Думала, подметая, стараясь не зацепить гусарчика, что вчера не было у них праздника… – и ей захотелось ласки, до вожделения.

    Вспоминая свои грехи, Дарья Ивановна не щадила себя, писала:

    «Каюсь, что не только одно желание иметь дитя принуждало меня жить плотски, а и потакание вожделению. Если я не погибла, это не моя заслуга, а от предстательства за меня светлопоминаемой матушки Агнии. В самый тот день, другой день Рождества Христова, явление было мне знамение сего».

    Когда Даринька ощутила «вожделение», вызванное белыми цветами, или, быть может, куклой-боярышней, над которой стоял гусарчик, или мыслью, мелькнувшей ей, – она услыхала голос, призывавший ее из спальни, увидела в зеркале тревожное и чудесно-жуткое – не ее! – лицо, с томными-страстными глазами, с обмякшим ртом, – кинула на грудь косы и жадно пошла на зов.

    «Нежная моя… роскошная!» И, склонившись, раскрыл ее, Она жалобно вскрикнула и старалась прикрыться косами, смотря на него с мольбой, а он жадно и весело ласкал, говорил, что она… ну, совсем как эта… в пустыне африканской, которая укрывалась волосами, чтобы не соблазнялись старцы… прелестница, в этих… Четьи-Минеях. Увидал повязанный поясок с молитвой, и ему стало стыдно своей игривости.

    – Вот мерило той нравственной грязи, в какой я был, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Я не про ласку, не про вольное обращение… это обычное. Говорю про гадость, про сравнение со святой, с бывшей «прелестницей», убежавшей в пустыню из разврата и впоследствии – преподобной. Я бичую себя за эту наивность, всю жизнь помню, как я, опьяненный прекрасным телом, мог осквернять ее, чистую… мог развращать бездумно. Она по-своему поняла сравнение с «прелестницей» и закрылась руками, беззащитная. Я утешал ее, называл непорочной, чистой, а она продолжала плакать. После, в «записке» ее прочел:

    «Да, я была блудница, прелестница. И он сказал мне. Знаю, не обидеть меня – сказал, а дано было ему сказать, так, чтобы я образумилась. А я поплакала и забыла. Прельщение владело душой моей, и я не могла собрать ее под начал. Соблазны сеяли мою душу, как сор, пригоршнями. И тут как бы знамение было мне явлено».

    И страшно, что войдет Вагаев, и надо его спрятать, а когда уснет матушка, он выйдет. Даринька слышит, как он подходит, бряцает саблей, выбегает к нему, и они идут по высокой лестнице в темноте. И потом будто зал, и входит матушка Агния и говорит строгим голосом, как в первые недели жизни в монастыре, когда Даринька разбила ее чашку, очень ей дорогую, еще из прежней жизни: «Потому и разбила, что грязные у тебя руки, чистая будь, вся чистая, а то с глаз моих уходи, прочь уходи!»

    – «прочь уходи!» – разбудил Дариньку Виктор Алексеевич и раскрыл. Даринька плакала и от слов его, и от слов матушки Агнии. Думалось ей: грозится матушка Агния. И она приняла тот сон как назидание и острастку.

    Надо было успеть пообедать и одеться: бега начинались в час, а было уже к одиннадцати. Даринька попросилась, можно ли ей не ехать. Но Виктор Алексеевич заявил, что необходимо освежиться, что такая она прелестная в ротонде – «темненькая, чудесная лисичка», – что все там с ума от нее сойдут… вся Москва съедется. «Генерал-губернатор будет, а у нас лучшая ложа, у беседки… да и обидится Вагаев». Даринька вспомнила: «Если вы не приедете – все погибло!» И важно, чтобы с ней познакомился барон Ритлингер, у него огромные связи в Петербурге. «И чего прятаться от людей… плевать нам на всех людей!»

    Виктор Алексеевич был в восторженном настроении. Он отослал игрушки Вите и Аничке, и Карп вернулся с запиской, на которой Витя каракулями нарисовал: «Папочка милый, мы тебя любим».

    «Помните, у меня примета: не приедете – пропал!»

    Даринька мучилась с косами: и всегда непокладливые, сегодня они никак не убирались, тянули, рассыпались… – ну, что за мука! Набрав в рот шпилек, морщась и топоча, Даринька старалась причесаться, как причесывал Теодор недавно, но тяжелые косы падали, шпильки и гребни вылезали. Она начинала снова, роняла шпильки, спрашивала глазами, и зеркало отвечало – мука!.. И путалась беспокойно в мыслях: «Чистая будь, вся чистая!..»