• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • Лето Господне
    Серебряный сундучок

    Серебряный сундучок

    Отцу совсем хорошо после живой воды. Клин позволил обрить голову. Пришел Сай-Саич с ящиком и большой коробкой. В ящике у него – «бритвы-ритвы», «нозницы-мозницы», всякое «сильце-мильце», «дусистый ладиколон» и всякая «помада, какой никому не надо». А что же в большой коробке? Он смешно щурится, когда я, выспрашиваю его.

    – Папасенька будет рязеный, будет сутить, как на теятре!

    Синяя голова стала у отца, когда обрили, такой смешной. В зеркало посмотрелся – и говорит: «как ощипанный гусенок стал». Сай-Саич открыл коробку, а там куча волос, будто от разных содраны: рыжие, черные, седые… Мне стало неприятно, до тошноты. У нас рассказывали, что это парики, их сдирают с покойников в больнице. Отец говорит Сай-Саичу:

    – Приладь по мне. А не с покойника?..

    – Ну, и сто зе буду вам голову мороцить! и-с покойника! У покойника волосики завсем зе мертвые, а эти… зивенькие завсем. Это я сам на клейкю с пузирем лепляю. Мозете понюхать, какэ дусисто…

    Пахнет ужасно душными духами. Сай-Саич нюхает с удовольствием и говорит – «з такими дамоцки прискают». Сонечка вошла-вскрикнула: «что это, как ужасно пахнет… как мыло „Конго“?..»

    – Завсем васи волосики! – говорит Сай-Саич, примеряя парик отцу, – ну завсем, зивые, мозете на теятре танцувать.

    И правда: прежний совсем отец, только вот хохла нет. Погляделся в зеркало, посмеялся:

    – Будто даже помолодел!

    – Ну, я з вам говору, завсем зених!

    Все сошлись смотреть, и всем понравилось. Отец разошелся, стал прищелкивать пальцами и напевать перед зеркалом:

    – дадут парик.
    Брейся, как татарин!
    С головы – а-ля-мужик,
    С рыла – а-ля-барин!

    Это он из «Вороны в павлиньих перьях». Он всю эту «Ворону» знал, как ее в театре представляли, и меня выучил напевать. И все стали подпевать и в ладоши похлопывать, и даже Сай-Саич махал руками, как барабанный зайчик:

    Позалуйте ру-цку…

    Все мы развеселились, будто театр у нас. Отец расшалился, сорвал парик, и все пуще еще развеселились:

    – А вот и ощипанный гусенок!

    Отец ездил еще окачиваться. Стал ездить и на стройки, а вернувшись, ложился в кабинете и просил мокрое полотенце на голову: тяжело было в голове, кружилось. Приезжал Клин, сердился, что так нельзя, и прописывал микстуру и порошки. А отец, чуть голове получше, приказывал подать шарабан и уезжал по делам. Когда матушка удерживала, он раздражительно кричал: «дураки ваши доктора, разлеживаться мне хуже!..»

    – спал еще. На стройках стало ему дурно, чуть не упал с лесов. Его привез на извозчике Василь-Василич.

    Помню, он поднимался по лестнице: лицо его было желтоватое, он едва подымался, его поддерживали.

    – Туда… в кабинет… – сказал он едва слышно, махнув рукой, – вот те и «лучше». Видно, отлеживаться надо.

    Все в доме приуныли, ходили на цыпочках и говорили шепотом. Клин поставил пиявки за уши и не велел никого пускать. Вечером Горкин сказал Василь-Василичу, что «болезнь воротилась», – так сказал Клин, – и что «дело сурьезное». Опять тошнило, кружились перед глазами «мушки». Днем и ночью держали на голове лед. Опять отец чувствовал боли в голове, – «только еще хуже», – пил только чай с сухариком и клюквенный морс. В скважинку я видел, как он сосет лимончик и морщится. Допускали только Горкина, посидеть и не говорить. Входила матушка – давать лекарство. Каждый день приезжал Клин и уходил строгий, а когда говорил, пристукивал строго палкой.

    В Троицын День ходили с цветами в церковь, но не было радости и от березок.

    – Нонче и праздник не в праздник нам… – сказал мне Горкин.

    А все-таки справляли праздник: стояли у икон березки, теплились в зелени лампадки, была кулебяка с ливером, как всегда. От березок повеселей стало, по-другому, и мне казалось, что станет лучше папашеньке: может быть, посетит нас Господь во Святой Троице, теперь Он ходит по всей земле, она именинница сегодня. Горкин, еще на зорьке, когда отец почивал, тихо поставил березки у иконы Спасителя в кабинете, у окошек и у дверей.

    – Проснется папашенька, и радостно ему будет. Уж как он Троицын День любил!.

    На столике у дивана поставили букет пионов и ландышков, а в большой вазе много цветущего шиповника. Отец очень любил шиповник.

    После обедни все мы, на цыпочках, вошли в кабинет, поздравили отца с праздником Святой Троицы и давали ему в руку цветочки из наших букетиков. Он сидел в высоких подушках, приодетый по-праздничному, в крахмальной сорочке и свежем чесучовом пиджаке, почти веселый, даже пошутил немножко. Мне сказал – «что, отстоял коленки? фу ты, какой помадный!». А мне сестры какой-то «розовой» помадой голову напомадили, «для Троицы», вихры чтобы не торчали. Я поцеловал ему руку и услыхал, как пахнет флердоранжем! На столике, под цветами, наставили просвирок, особенных, «заздравных», – разные люди приносили, «молитвенники». Отец выпил горячей воды с кагорцем и съел просвирку. Сказал, что сегодня будет обедать с нами, – «такой праздник!». И стало радостно; может быть, даст Господь. Приехали на обед родные, стало шумно. Обед накрывали в зал! И все дивились, как цветы-то у нас цветут.

    – все в цвету. Наливали бутоны олеандры, расцвело белыми цветочками восковое деревцо, которое не цвело давно; раскрывал алую звезду змеистый кактус, зацветающий через десять лет; покрывалось нежно пахнущими беленькими звездочками чайное деревцо, алели кончики гроздочков на гераньках. Но все это цвело и прежде, вразброд только. А в это лето случилось совсем необыкновенное: расцветали самые редкостные цветы. Любимый апельсинчик отца, который не цвел три года, весь покрылся душистыми, будто из бело-белого воска, цветочками, похожими на жасмин, с золотыми ниточками внутри, и даже, приметила тетя Люба, – «скоро зародится апельсинчик!» Сейчас же сказали отцу, и он попросил показать ему апельсиновое деревцо, только нести осторожно: могут опасть цветочки. Ему принесли на подносе, он полюбовался, понюхал осторожно, долго смотрел и покачивал грустно головой.

    – Нет, унесите, очень пахнет… – сказал он, морщась, – и ландыши.

    Все дивились, как рано цветут цветы, как сильно. А больше всего дивились, что собирался раскрыться «страшный змеиный цвет», – большая арма в зеленой кадке. Никогда не цвела она. А теперь, из самой середки, откуда выходили длинные листья, похожие на весла, вытянулся долгий зеленый стебель с огромной шишкой. Еще на «Крестопоклонной» заметил его отец. Матушка сколько раз просила выбросить его вон, – «сколько он нам несчастья принес!..» – но отец не хотел и слышать, смеялся даже: «что же, преосвященный несчастья хотел дедушке, подарил-то?!» И вот, в это лето, «страшный змеиный цвет» выбросил долгий стебель и наливает цветок-бутонище. Видавшие его в теплицах рассказывали: «как змеиная голова цветок! пасть огненная, как кровь… а из нее то-нкое, длиннеющее жало, сине-желтое, будто пламень!» И садовник-немец из Нескучного тоже говорил – «ядовитый-змеиный голова… ошень жютки!».

    Гости глядят на бутонище и шепчутся и все покачивают головой. Я разбираю в шепоте: «и этот еще, страшенный… и все цветы! это уж всегда к чему-то». К чему-нибудь страшному? Боюсь и думать, страшно от этих слов – «к чему-то». Но зачем же тогда сажают цветы, и все хотят, чтобы они цвели? И вдруг, вспоминаю радостно, как умная тетя Люба говорит про разные приметы: «все это бабьи сказки!» И вот, когда бабка Надежда Тимофеевна, дяди Егора мать, костлявая-худящая, похожая на Бабу-Ягу, и такая-то скряга, прошамкала над моим ухом, глядя на «страшный змеиный цвет», – «это уж неспроста… не к добру-у…» – я испугался и рассердился – крикнул: «все это бабьи сказки!» Она хотела схватить меня за ухо, но я отскочил в высунул ей язык. Она так и зашипела-зашамкала: «ах, ты, пащенок… выпороть тебя!» Пожаловалась матушке, но та только отмахнулась: «ах, оставьте, тетушка… не до того мне».

    Обедали без отца. Он поднялся было, Горкин его поддерживал… но когда входил в залу, у него закружилась голова. Все затихли, глядели, как он ухватился за косяк. Он махнул рукой, и я разобрал его слабый голос: «нет… лягу…» Его положили на диван и побежали за льдом. Обед был невеселый, и гости скоро разъехались.

    … – как царь Максимлиян терзал Святого и травил дикими львами, но не мог причинить смертной погибели, и тогда повелел воинам, дабы усекли Святому главу мечом. И великие чудеса случились. Когда царь Максимлиян велел побить львов а выкинуть мертвые тела их голодным псам и хищным орлам, никто и не коснулся святых тел, потому что они не тронули Святого, а легли покорно у его ног. А когда царь, в ярости, повелел бросить их в бездонную прорву, тела добрых львов остались нерушенными и нетленными. И тут я подумал; если бы и с папашенькой случилось чудо, исцелил бы его Целитель!.. А Горкин тут и сказал:

    – Великие исцеления истекали от Целителя. Один купец в Туле ногу себе топором посек, и загнила нога, все доктора отказались вылечить, потому «онтонов огонь» жег ногу. А как помолился купец с горячей верой Целителю, помазали ему ногу святым маслицем от лампады Целителя, – здоровая нога стала.

    И скорняк рассказал про разные чудеса. Я спрашиваю Горкина: «а папашеньку может исцелить Целитель?» Он говорит: «а это как Богу будет угодно, молиться надо Целителю, чтобы призрил благосердием на лютое телесе озлобление».

    Посидели мы до огня, уж и ворота заперли. И слышим – опять все Бушуй воет, нет на него уема. Горкин перекрестился и сказал, воздыхая:

    – И с чего это он развылся… воет, воет – все сердце извел!

    – Стало быть, уж он чует чего… до Радуницы еще выть начал… – говорит скорняк. – К беде и завыл, что вот Сергей Иванычу с лошади упасть… Вот… к болезни его и воет.

    И стало мне страшно, как в тот вечер, когда завыл Бушуй в первый раз, в Егорьев День. Вот и цветы все цветут, нежданно… – гости-то все шептались, и этот Бушуйка воет… Страшно идти гулкими, темными сенями, жуть такая. Тут прибежала Маша, кликнула ужинать, и Сергей Иваныч Горкина посидеть зовет. А как, спрашиваем, не лучше? Ничего, говорит, тошнится только. Втроем и пошли сенями.

    Я прочел книжечку скорняка про Целителя Пантелеимона. Ов жил в давние времена, когда язычники мучили христиан. Жил где-то на Востоке и был ученый врачеватель. Сам языческий царь повелел обучить его врачебной науке, дабы он стал царским врачевателем. И он хорошо стал врачевать, во Имя Христа. И было видение одному священнику в том граде, чтобы вышел к воротам. Тот восстал ото сна и вышел. И увидал красивого юношу Пантелеона, что значит «Вселев», или – «Всесильный». Священник позвал его к себе и стал говорить ему про Исуса Христа. И потом научил христовой вере, окрестил тайно и дал ему имя Пантелеимон – Всемилостивый. И Пантелеимон стал лечить еще лучше и даже совершал чудеса. И все прознали, какой Целитель живет в их граде, и стала про него великая слава. Другие же врачеватели серчали и донесли царю. что Пантелеимон творит чудеса силою волшебною. И тогда царь захотел дознать. Привели слепого, которого врачеватели языческие не могли вылечить. Сказал им Пантелеимон: «вылечите сего слепого силою вашего врачевательного бога Асклепия!» Они стали призывать своего Асклепия, но не могли излечить. Тогда Пантелеимон сказал им: «ваш бог – истукан, а мой – господь Исус Христос, и Он мне поможет». И коснулся лжицей своей глаз слепого и рече: «во имя истинного Господа моего Исуса Христа, исцеляется сей недугующий». И слепой прозрел. Царь разъярился и повелел терзать Пантелеимона всякими муками, чтобы он признался в волшебстве и поклонился идолам: сажал Пантелеимона в расплавленное олово, вешал вниз головой на древе, строгал когтями железными и палил свещами горящими, травил дикими львами, топил в море, но Пантелеимон был невредим. И тогда посекли ему главу мечом. А православные христиане взяли нетленное тело мученика, и мощи его почивают в нашем монастыре на Афонской Горе, а частицы мощей – в серебряном сундучке-ковчежце. И много исцелений истекло от них, и все вписали монахи в большую книгу. У скорняка была маленькая книжица, за три копейки, но и в ней есть про всякие исцеления Целителя.

    Перед большими праздниками отец получал письма из турецкой земли, с Афонской Горы, от русских монахов. На письме была голубая марка, а то и две, и на них был написан турецкий полумесяц-серп, а на полумесяце непонятные буковки-крючочки, турецкие. Пробовали мы с Горкиным прочитать чего-нибудь, и скорняк пробовал, но никто не мог уразуметь, даже и тетя Люба, а она может по-немецки и по-французски прочитать, и еще как-то. Этому серпу-полумесяцу глупые турки поклоняются, как богу. Они завоевали войной ту гору с мощами Целителя Пантелеимона, но никого не убивают, а даже почитают нашего русского Святого, потому что он и турок исцеляет, когда на то воля Божия. Монахи и посылали отцу письма-моления, помочь им в нужде, и будут они возносить молитвы за всякую руку дающую и нескудеющую. И отец всегда посылал им деньги в письмах и запечатывал красным сургучом, в середке и на уголках, – пять печатей. А они писали, что денно и нощно возносят за нас молитвы ко Господу, Пречистой и всемилостивому Целителю Пантелеимону и вынимают просвирки во здравие живых и за упокой усопших родителей и сродников. Я всегда читал эти письма, очень жалостные и слезные, и всегда монахи писали отцу – «Всемилостивейший и Высокопочтеннейший Благодетель и Благотворитель», и еще ласковые слова. Мы и жили покойно, за их молитвами.

    Бывало, принесет почтальон такое письмо, я сперва руки вымою, а уж потом беру, – Горкин так наказал, – и все гляжу на марку с полумесяцем и крючочками. Защурюсь, – и вижу через письмо святую Гору Афон. Она высокая-высокая, вся из камней, и вострая, как пика. А на самой ее верхушке – красивый монастырь, все-то кресты и главки, а над ним, в облачке, лучи Света, и Пречистая простирает покров-омофор Свой. А под самой Горой турецкое сине море, а на нем кораблик на парусах: это богомольцы-паломники подъезжают из нашей Расеи-матушки православной. В письме всегда была вложена иконка на шелковом лоскутке – образ красивого мальчика-юноши, кудрявого, стройного, в золотом венчике: в левой руке он держит ларчик с лекарствами, а в десничке – серебряную лжицу. Я всегда с умилением прикладывался к священной иконке этой, благоговейно лобызая в десничку.

    – в ковчежце литого серебра, а ковчежец – как серебряный сундучок-укладочка, в аршинчик будет. Когда мы летось ходили к Троице, – заходили в часовню на Никольской, святого маслица афонского на лжице принимали из лампады и прикладывались к темным прорезам на серебре, где за стеклышками частицы мощей Целителя почивают. Вот этот-то сундучок серебряный и привезут к нам – молебствовать.

    В зале, к углу, где икона «Всех Праздников», ставят столик и накрывают белоснежной скатертью. Скатерть большая, и сестры красиво подкалывают ее булавками. Ставят фаянсовую миску с водой, для водоосвящения, а свечи привезут сами иеромонахи, и афонский ладан. Отцу немного лучше. Он надел свежий чесучовый пиджак и белый галстук. Ему ставят кресло, если устанет за молебном.

    Встречать Целителя приехали близкие родные, и со двора набилось, а на дворе и не протолкаться. Горкин надел синий парадный казакинчик и повязал голубым платочком шею. Они с Ондрейкой понесут «сундучок» из кареты в покои. Нести, говорят, не тяжело, не как великую икону Царицы Небесной Иверской. Очень жалел Василь-Василич, что не доведется ему встречать Целителя, делов много. Обещали иеромонахи прибыть в 7 утра; восемь скоро, а кареты не видно. Час удобный, а бывает, что и в 3 часа утра привозят, – много приглашают Целителя: и к болящим, и от усердия, так. Мне немного страшно, что к нам в покои, где пахнет горячим пирогом, икрой, сардинками, семгой, а в гостиной накрыто для угощения иеромонахов – подкрепиться после ночных молебнов, внесут св. мощи Целителя, такого чистого мальчика-Святого. Я заглядываю в углы, нет ли сора, подбираю на парадной лестнице подсолнушную шелуху и с ужасом вижу замятую махорочную «собачью ножку», – Гришка, должно быть, бросил, И молюсь в уме: «Господи, помоги папашеньке! Святый Великомучениче и Целителю Пантелеимоне, исцели болящего раба божия Сергия!..» – Горкин так научил. А Гришка стоит у ворот и курит! Я кричу на него, что святыню такую принимаем, нельзя курить, а он курит себе – поплевывает!..

    – Сказывай еще… сами монахи в карете курят.

    Я рассерчал и обругал его – «грешник ты нераскаянный!» – как Горкин, когда очень рассердится, – а он и ухом не ведет, охальник.

    – Им вон и мадерцы поставили, и кулебяку какую испекли, с белужкой… а я только хлебушком сучествую… правильней их, выходит.

    И все-то врет! Всегда Марьюшка какие наваристые щи подает, жир плавает, так и жгутся, и мясо потом кусищами таскают, как щи выхлебают… и потом каши гречневой с салом, жирной, а то и пшенной, досыта… ему все мало: всегда у него сороковка винца в сторожке, и жареной колбаски покупает с ситничком, среда ли, пятница ли. Да чего с охальника и спрашивать, – там, на том свете спросят.

    «Едут!..» – кричат на улице, от Калужского рынка увидали.

    Горкин с Ондрейкой расталкивают народ, чтобы не мяли травку. Все мы выходим за ворота – встречать Целителя. Хотел и отец сойти, но его удержали, – с болящего не взыщется. А он, бывало, всегда, как принимаем святыню, встречал и помогал вносить в дом.

    Не шибко подъезжает карета, четверней гнеденьких, смирных, – старенькие, должно быть. Высаживаются два иеромонаха в малиновых епитрахилях в позолотце, один совсем старенький, усталый. С козел спрыгивает бородатый послушник, весь закапанный воском, в рваном подряснике, и вынимает из-под сиденья свещной ящик. Горкин благословляется у старенького и принимает с Ондрейкой из кареты серебряный сундучок. Они берутся за медные ручки с бочков и проносят бережно к парадному. Все валятся под святыню. Она проходит над ними, невидимо осеняя. И я валюсь, и на меня кто-то валится, Ондрейка чуть не отдавил мне пальцы. Я обгоняю сундучок на четвереньках, взбегаю наверх и вижу – отец встречает, крестится.

    ладан.

    «…Святый Великомучениче и Целителю Пантеле-и-мо-не… моли Бога о на-ас!..»

    Старенький иеромонах читает акафист – «…ра-дуй-ся…». Отец стоит за креслом, держась за спинку, крестится и потирает глаза, – должно быть, мешают «мушки». Иеромонах читает Евангелие, возложив на голову болящему, которого поддерживает Горкин. Потом кропит его кистью по голове, так сильно, что видно мокрые пятна на пиджаке, и отец вытирает шею. Иеромонах помазует ему серебряной кисточкой маслицем от мощей голову, лоб, глаза. Помазует и нас. Отец становится на колени и наклоняет голову, – иеромонах так велит, – и оба иеромонаха, подняв с Горкиным и Ондрейкой сундучок с мощами, держат его над головой отца, а старенький читает молитву. Я становлюсь на коленки, головой в пол. Потом прикладываемся к темным местечкам в серебряной накрышке, к мутным в них стеклышкам, где частицы мощей Целителя. Это ничего, что стеклышки: для Святого никакая преграда не мешает, Горкин говорил, и через стеклышки проникает, как солнышко сквозь окна.

    Приглашают иеромонахов подкрепиться и выпить чайку. Они довольны, ласково говорят: «хорошо чайку… всю ночь служили, поустали». Но сначала ходят по комнатам и окропляют, начиная с «болящей комнаты», – кабинета, – а Горкин с Ондрейкой носят мощи, обходят весь кабинет – обвеивают его святынькой. У Горкина слезы на лице, голубенький платочек растрепался.

    «Житие, страдания и чудеса Св. Великомученика и Целителя Пантелеимона».

    – Грамоте, небось, умеешь… вот и почитывай папашеньке, глазки у него болят. Милостив Господь, призрит благосердием… и облегчит Целитель недуг болящего.

    Еще подарил всем нам по бумажному образку, а отцу деревянную иконку, новенькую, расписанную: Целителя с ковчежцем и серебряной лжицей в десничке.

    После моления радостней как будто стало, солнышком словно осветило, и отец стал повеселее. Угощает иеромонахов, наливает мадерцы, расспрашивает про св. Гору Афон… – поехать бы! Иеромонахи говорят – «Бог даст, и побываете». Иеромонахи, благословив трапезу, вкушают не спеша, чинно. Старенький едва говорит, устал, а надо молебствовать еще в десяти местах, болящие ожидают.

    «для преосвященного». Провожаем Целителя до кареты. Отец стоит на верху лестницы и крестится.

    После святого посещения он хорошо уснул. Проснулся к вечеру, выпил чайку… попросил – «покрепче, я с икоркой», – порадовались мы! – и заснул скоро, ни разу не тошнился. Говорят – это хорошо – сон-то, дал бы только Господь.

    старичок – странник: ни с того, ни с сего зашел, и кто его к нам послал – так мы и не дознались. Только он и сказал, когда Горкин его спросил, кто его к нам послал:

    – Молва добрая про вас, мне вас и указали, пристать где.

    «спроси-ка священного старичка, что, выздоровеет папашенька?» Тот услыхал и говорит:

    – Бывает милосердие от смерти к жизни, а еще бывает милосердие ко праведной кончине. Одна христолюбивая женщина, зело богатая, жила во граде Санкт-Петербурге. И не простая была жена, а особа. А супруг ее был самый высокий царедворец; как бы сказать, вельможа. Много жертвовали они по монастырям и богоугодные дела творили щедро, памятуя: «рука дающая не оскудевает». А детей им не дал Господь. По всем обителям молебствовали о них, дабы от доброго семени плод добрый возродился. И сами они старались со всем рвением, молясь о ниспослании благодати за труды их богоугодные во славу Божию. И вот, по малу времени, услышана Была их горячая молитва, и родился у них сынок. Нужно ли говорить, како радовались они сему явному промышлению? Души они не чаяли в первенце своем. И разослали по всем обителям дары превеликие, в меру достатка их, и даже превыше меры. И вот, по третьему годочку, помер у них вымоленный у Господа первенец их драгой, утеха старости. И они зело роптали. И до того оскудели духом, что сия благочестивая жена-особа не стала и храма Божия посещать, а властитель-вельможа разослал по обителей укорительные письма, ропща на Милосердного. И вот, пишет ему старец из Оптиной, высокой жизни: «Не проникай земным разумом в Пути Господни. Это вам во испытание крепости душевной ниспослано, а то и во избавление от скорбей горших. Молись, чадо малодушное, да просветит Всеблагий сердце твое. Аминь». А про старца того они много были наслышаны и почитали его сугубо. И вот, по малу времени, видят они, обоюдно, в ту же нощь, одинакий сон. По великим стогнам града того, Санкт-Петербурга, влекут клячи черную колесницу-позорище, и на той колеснице стоит у позорищного столпа молодой человек: руки его связаны, одежды раздраны, а на груди белая доска, и по ней писано черным угольем: «Сей злодей-изверг…» – и хвамилия-имя ихнее тут прописано! – помыслил поднять руку на Самодержца, Помазанника Божия… и присудил Суд-Сенат повесить его на всем народе. Пробудились они в страхе и потряслись ужасом великим, поелику обоюдно видели тот же сон. И возблагодарили Промыслителя всех благих за великую милость к ним. Сие все у старца высокой жизни вписано в книгу потаенную, до времени сокрытую. Открыл мне старец, во укрепление слабым и в упование на милосердие Господне, поведать, кому укажет сердце, да не усумнятся.

    И по головке меня погладил. Не стали мы его спрашивать, проникать в пути, от нас сокрытые.

    – И коли не воздвигнет Целитель твоего папеньку от тяжкого недуга, не помысли зла, а прими, как волю Божию.

    «тяжкий недуг» сказал: будто вещает нам, во укрепление веры. И тут стал выть Бушуй. Сказали мы страннику, он и говорит нам:

    – Не убойтеся сего и не дивитеся: неисповедимо открываются пути даже и зверю неразумному, а сокрыто от умных и разумных.

    Так нас и не утешил. Покормили мы его пшенной кашей и уложили почивать на стружки. А меня опять Горкин сенями проводил. Долго не мог я заснуть, страшного все Бушуя слушал, и боялся: ну-ка, сон мне какой привидится ужасный, и откроются мне пути! Слушал, думал, – да и заснул. И сна не видал, во укрепление. А утром и говорят: папашенька-то веселый встал и попросил яичко! Я поглядел на иконку Целителя и стал горячо молиться.

    Разделы сайта: