XIX
Теперь стоило жить: ведь каждый день мог принести что-нибудь.
Так думал Уклейкин.
Обсудят и устроят. Иначе незачем было бы делать такую склоку. А склока была большая, и ее он чувствовал на себе.
Сидел он в своей каморке, никому не нужный, никем не знаемый. Пьянствовал неделями. Видел только то, что было около глаз, не заглядывая в себя, не только в будущее.
И вот теперь он смотрел в это будущее, далеко за пределы своего городка, и ждал. И внутри у него совсем другое, и горечи прежней следа нет, и болезнь, должно быть, прошла. Совсем и не позывает на водку. Только по временам дрожит в нем что-то, клокочет, а не позывает.
А ведь совсем ничего не изменилось в жизни. Разве только не приходится ночевать в участке. Но и это потому, что он перестал пить и не затевает скандалов! А работа так же мало дает, как и раньше, и жизнь так же дорога, если еще не больше.
Да и Матрена изменилась, стала веселее поглядывать и почти не ругается. Должно быть, тоже стала проникаться.
Да, Матрена изменилась. Выражение ее глаз стало мягче. Что-то грустное иногда пробегало в них.
Он иногда, когда она не замечала его, всматривался в нее, стараясь разгадать, отчего это стала она такой.
Разговор с Синицей в день проводов депутатов прошел бесследно. Только тогда, на один миг, задумался Уклейкин, а потом как-то все стерлось.
И вот недавно он понял, так казалось ему, отчего Матрена изменилась.
Май выдался жаркий. Стояли душные ночи. Тысячи мух гудели в духоте мастерской, и Синица перебрался спать на волю.
Ночью как-то проснулся Уклейкин. Матрены не было возле. Он уже не мог заснуть: тучами в бледном сумраке с гулом носились мухи. Тикали часики, время тянулось, светлели предутренние сумерки.
А Матрена не приходила.
«Куда она?»
Он вспомнил, что и Синицы нет в комнате… Острое подозрение родилось внезапно. Всплыли в памяти слова Синицы.
«С бабами надо умеючи…»
«Вот отчего она такая…»
Он уже не мог лежать, поднялся и заглянул в комнату жильца.
— Матрена! — позвал он, все еще не решаясь идти «туда».
Мишутка заворочался, отмахнулся от мух и натянул на голову одеяло.
«Проклятая!»
Он приоткрыл дверь во двор и выглянул. Была совсем белая ночь, та тихая ночь, когда можно слышать, как опускается роса на железные крыши.
— Матрена!
Из-за сарая, где в корзине розвальней ночевал Синица, вышла она в одной рубахе, босая и простоволосая. В белом полусвете майской предзори она казалась белесоватым ночным видением.
— Матрена! — окликнул он, испуганный тишиной белой ночи и ровным, покойным движением белой фигуры.
Она остановилась, придерживая колышущуюся грудь, с поднятым лицом и вызывающим взглядом.
— Ку-да хо-ди-ла?!
— Чего — куда? — грубо спросила она. — Еще што?.. Корова я тебе?.. Не сведут…
Но он уловил в голосе замешательство и ложь.
— Куда ходила?! — крикнул он, задыхаясь, охваченный бешенством, уже поняв все.
Потревоженный Шарик поднялся, вытянулся, изгибая спину и позевывая, и, виляя хвостом, подошел поласкаться. Уклейкин ударил его ногой.
А она уже шла на него, уверенная, грудью вперед, побледневшая от свежести утра.
— Пусти… Чего стал?
Но он уперся руками в косяки и поднял ногу, словно хотел ударить в живот.
— Ду-рак! — спокойно сказала она. — У, бешеный! Ну, чего еще? Ну, кур глядела…
— Кур?! Ты… кур?!
— Да, кур… кричали… А ты что думал?! Спать к жильцу, может?.. Ду-рак… Захотела б спать — и спала бы…
— Убью, стерва!
— Ну, чего стал-то… Пусти, что ль… холодно… И она передернулась, вздрагивая обнаженными плечами и грудью.
— Ду-рак! Ведь чижелая я… пусти…
Он опустил руки. Что-то вдруг повернулось в нем, щемящее и заигрывающее. И радость, и острая боль.
— Как… чи-же-лая?..
— Так и… Как бывает-то?.. Чай, не холостые. Да сдвинешься ты!
И она прошла, хлопнув дверью.
Кошка неслышно пробиралась по самому гребню сарая, отряхивая лапки. А Уклейкин стоял, точно рассматривал кошку и небо. Оно, сонное, бесцветное, начинало пробуждаться, принимая окраску зари. Уже розовым просвечивали только что неподвижные, тронувшиеся в путь перистые облачка.
Должно быть, выглянуло из-за земли солнце.
надежда.
«Чижелая… Разве бы она сказала так, ежели бы… Ведь прямо задушевный, жалеющий человек… Да разве он допустит… Такой политический… прямо, обходительный… А с чего же ей и не быть-то?..»
И он стал вспоминать и соображать. И чем больше соображал, тем сильнее уверял себя, что так и должно быть. И Матрена стала ласковой, и Синица с ним прямо друг и собирается даже жениться на модистке, как разговаривали они в чайной. А месяц назад, да, месяц или недель шесть, Матрена вела себя как и следует быть жене. Ну, вот и… И пить он давно бросил, ну, вот и…
И ему так хотелось верить, что он поверил. И захотелось расспросить, все узнать, подойти к Матрене и сказать ей хорошее слово.
Он вошел в мастерскую.
— Матреша… — позвал он шепотом.
— Ну, чего?.. Спать хочу…
Он нашел ее в сумеречном свете и сел на кровать.
— Матреша, — просительно заговорил он, дотрагиваясь до ее плеча, накрытого одеялом. — Как же это ты так…
— Чего так?..
— А вот что сказала-то…
— А что я сказала?..
— А вот что… чижелая-то… А?.. Как же это?.. а?.. Уж-ли вправду?..
— Ну, чего привязался-то… Ну, и вправду… Чего мне врать-то…
Она сказала мягко и благодушно, как говорила в последнее время, и он подумал, что она говорит так потому, что и сама рада тому, что «чижелая».
— Вот что… Ты…
— Ну, что?
— Как же это так… Вот что…
Он хотел бы заглянуть ей в глаза, по ним узнать все, но было еще сумеречно.
— Ну, чего ты пристал? «Вот что» да «вот что»… Ну, чего пристал?..
— От меня?
— Что от тебя?
— Чижелая-то… От меня?.. Ты лучше скажи…
— От козла!.. У, дурак… Тебе, чай, лучше знать… Будет дурака-то ломать… Что я, шлюха у тебя, а? шлюха?
— Да ведь… чудно!.. — протянул он задумчиво. — Что-то я и не верю… А ты… ты… побожись…
Она отвернулась к стене и накрылась. А он сидел около и, улыбаясь, глядел на светлевшие окна.