• Приглашаем посетить наш сайт
    Бестужев-Марлинский (bestuzhev-marlinskiy.lit-info.ru)
  • На святой дороге (Богомолье)

    Царский золотой
    Сборы
    Москвой
    Богомольный садик
    На святой дороге
    У Креста
    Под Троицей
    У Троицы на посаде
    У Преподобного
    У Троицы
    Благословение
    Примечания

    НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ

    С треском встряхивают меня, страшные голоса кричат: "Тпру!.. тпру!.." - и я, как впросонках, слышу:

    - Понеслась-то как!.. Это она Яузу признала, пить желает.

    - Да нешто Яуза это?

    - Самая Яуза, только чистая тут она.

    Какая Яуза? Я ничего не понимаю.

    - Вставай, милой... ишь разоспался как! - узнаю я ласковый голос Горкина.- Щеки-те нажгло... Хуже так-то жарой сморит, в головку напекет. Вставай, к Мытищам уж подходим, донес Господь.

    Во рту у меня все ссохлось, словно песок насыпан, и такая истома в теле - косточки все поют. Мытищи?.. И вспоминаю радостное: вода из горы бежит! Узнаю голосок Анюты:

    - Какой же это, бабушка, богомольщик... в тележке все!

    И теперь начинаю понимать: мы идем к Преподобному, и сейчас лето, солнышко, всякие цветы, травки... а я в тележке. Вижу кучу травы у глаза, слышу вялый и теплый запах, как на Троицын день в церкви,- и ласкающий холодок освежает мое лицо: сыплются на меня травинки, и через них все - зеленое. Так хорошо, что я притворяюсь спящим и вижу, жмурясь, как Горкин посыпает меня травой и смеется его бородка.

    - Мы его, постой, кропивкой... Онюта, да-кося мне кропивку-то!..

    Вижу обвисшие от жары орешины, воткнутые надо мной от солнца, и за ними - слепящий блеск. Солнце прямо над головой, палит. У самого моего лица - крупные белые ромашки в траве, синие колокольчики и - радость такая! - листики земляники с зародышками ягод. Я вскакиваю в тележке, хватаю траву и начинаю тереть лицо. И теперь вижу все.

    Весело, зелено, чудесно! И луга, и поля, и лес. Он еще далеко отсюда, угрюмый, темный. Называют его - боры. В этих борах - Угодник, и там - медведи. Близко сереется деревня, словно дрожит на воздухе. Так бывает в жары, от пара. Сияет-дрожит над ней белая, как из снега, колокольня, с блистающим золотым крестом. Это и есть Мытищи. Воздух - густой, горячий, совсем медовый, с согревшихся на лугах цветов. Слышно жужжанье пчелок.

    Мы стоим на лужку, у речки. Вся она в колком блеске из серебра, и чудится мне: на струйках - играют-сверкают крестики. Я кричу:

    - Крестики, крестики на воде!..

    И все говорят на речку:

    - А и вправду... с солнышка крестики играют словно!

    Речка кажется мне святой. И кругом все - святое.

    в лаптях и в чунях, есть и совсем босые. Перематывают онучи, чистятся, спят в лопухах у моста, настегивают крапивой ноги, чтобы пошли ходчей. На мосту сидят с деревянными чашками убогие и причитают:

    - Благоде-тели... ми-лостивцы, подайте святую милостинку... убогому-безногому... родителев-сродников... для-ради Угодника, во телоздравие, во душиспасение...

    Анюта говорит, что видела страшенного убогого, который утюгами загребал-полз на коже, без ног вовсе, когда я спал. И поющих слепцов видали. Мне горько, что я не видел, но Горкин утешает - всего увидим у Троицы, со всей Росеи туда сползаются. Говорят - вон там какой болезный!

    На низенькой тележке, на дощатых катках-колесках, лежит под дерюжиной паренек, ни рукой, ни ногой не может. Везут его старуха с девчонкой из-под Орла. Горкин кладет на дерюжину пятак и просит старуху показать - душу пожалобить. Старуха велит девчонке поднять дерюжку. Подымаются с гулом мухи и опять садятся сосать у глаз. От больного ужасный запах. Девчонка веткой сгоняет мух. Мне делается страшно, но Горкин велит смотреть.

    - От горя не отворачивайся... грех это!

    В ногах у меня звенит, так бы и убежал, а глядеть хочется. Лицо у парня костлявое, как у мертвеца, все черное, мутные глаза гноятся. Он все щурится и моргает, силится прогнать мух, но мухи не слетают. Стонет тихо и шепчет засохшими губами: "Дунька... помочи-и..." Девчонка вытирает ему рот мокрой тряпкой, на которой присохли мухи. Руки у него тонкие, лежат, как плети. В одной вложен деревянный крестик, из лучинок. Я смотрю на крестик, и хочется мне заплакать почему-то. На холщовой рубахе парня лежат копейки. Федя кладет ему гривенничек на грудь и крестится. Парень глядит на Федю жалобно так, как будто думает, какой Федя здоровый и красивый, а он вот и рукой не может. Федя глядит тоже жалобно, жалеет парня. Старуха рассказывает так жалобно, все трясет головой и тычет в глаза черным, костлявым кулачком, по которому сбегают слезы:

    - Уж такая беда лихая с нами... Сено, кормилец, вез да заспал на возу-то... на колдобоине упал с воза, с того и попритчилось, кормилец... третий год вот все сохнет и сохнет. А хороший-то был какой, бе-э-лый да румяный... табе не хуже!

    Мы смотрим на Федю и на парня. Два месяца везут, сам запросился к Угоднику, во сне видал. Можно бы по чугунке, телушку бы продали, Господь с ней, да потрудиться надо.

    - И все-то во снях видит...- жалостно говорит старуха,- все говорит-говорит: "Все-то я на ногах бегаю да сено на воз кидаю!"

    Горкин в утешение говорит, что по вере и дается, а у Господа нет конца милосердию. Спрашивает, как имя: просвирку вынет за здравие.

    - Михайлой звать-то,- радостно говорит старушка.- Мишенькой зовем.

    - Выходит - тезка мне. Ну, Миша, молись - встанешь! - говорит Горкин как-то особенно, кричит словно, будто ему известно, что парень встанет.

    Около нас толпятся богомольцы, шепотом говорят:

    - Этот вот старичок сказал, уж ему известно... обязательно, говорит, встанет на ноги... уж ему известно!

    Горкин отмахивается от них и строго говорит, что Богу только известно, а нам, грешным, веровать только надо и молиться. Но за ним ходят неотступно и слушают-ждут, не скажет ли им еще чего,- "такой-то ласковый старичок, все знает!".

    Федя тащит ведерко с речки - поит Кривую. Она долго сосет - не оторвется, а в нее овода впиваются, прямо в глаз,- только помаргивает - сосет. Видно, как у ней раздуваются бока и на них вздрагивают жилы. Я кричу - вижу на шее кровь:

    - Кровь из нее идет, жила лопнула!..

    Алой струйкой, густой, растекается на шее у Кривой кровь. Антипушка стирает лопушком и сердится:

    - А, сте-рва какая, прокусил, гад!.. Вон и еще... гляди, как искровянили-то лошадку оводишки... а она пьет и пьет, не чует!..

    Говорят - это ничего, в такую жарынь пользительно, лошадка-то больно сытая,- "им и сладко". А Кривая все пьет и пьет, другое ведерко просит. Антипушка говорит, что так не пила давно,- пользительная вода тут, стало быть. И все мы пьем, тоже из ведерка. Вода ключевая, сладкая: Яуза тут родится, от родников, с-под горок. И Горкин хвалит: прямо чисто с гвоздей вода, ржавчиной отзывает, с пузыриками даже,- верно, через железо бьет. А в Москве Яуза черная да вонючая, не подойдешь,- потому и зовется - Яуза-Гряуза! И начинает громко рассказывать, будто из священного читает, а все богомольцы слушают. И подводчики с моста слушают - кипы везут на фабрику и приостановились.

    а сами себя поганим! Всякая душа, ну... как цветик полевой-духовитый. Ну, она, понятно, и чует - поганая она стала,- и тошно ей. Вот и потянет ее в баньку духовную, во глагольную, как в Писаниях писано: "В баню водную, во глагольную"! Потому и идем к Преподобному - пообмыться, обчиститься, совлечься от грязи-вони...

    Все вздыхают и говорят:

    - Верно говоришь, отец... ох, верно!

    А Горкин еще из священного говорит, и мне кажется, что его считают за батюшку: в белом казакинчике он, будто в подряснике,- и так мне приятно это. Просят и просят:

    - Еще поговори чего, батюшка... слушать-то тебя хорошо, разумно!..

    На берегу, в сторонке, сидят двое, в ситцевых рубахах, пьют из бутылки и закусывают зеленым луком. Это, я знаю, плохие люди. Когда мы глядели парня, они кричали:

    - Он вот водочки вечерком хватит на пятаки-то ваши... сразу исцелится, разделает комаря... таких тут много!

    Горкин плюнул на них и крикнул, что нехорошо так охальничать, тут горе человеческое. А они все смеялись. И вот когда он говворил из священного, про душу, они опять стали насмехаться:

    - Ври-ври, седая крыса! Чисть ее, душу, кирпичом с водочкой, чище твоей лысины заблестит!

    Так все и ахнули. А подводчики кричат с моста:

    - Кнутьями их, чертей! такие вот намедни у нас две кипы товару срезали!..

    А те смеются. Горкин их укоряет, что нельзя над душой охальничать. И Федя даже за Горкина заступился - а он всегда очень скромный. Горкин его зовет - "красная девица ты прямо!". И он даже укорять стал:

    - Нехорошо так! не наводите на грех!..

    А они ему:

    - Молчи, монах! в триковых штанах!..

    Ну, что с таких взять: охальники!

    Один божественный старичок, с длинными волосами, мочит ноги в речке и рассказывает, какие язвы у него на ногах были, черви до кости проточили, а он летось помыл тут ноги с молитвой, и все-то затянуло,- одни рубцы. Мы смотрим на его коричневые ноги: верно, одни рубцы.

    - А наперед я из купели у Троицы мочил, а тут доправилось. Будете у Преподобного, от Златого Креста с молитвою испейте. И ты, мать, болящего сына из-под Креста помой, с верой! - говорит он старушке, которая тоже слушает.- Преподобный кладезь тот копал, где Успенский собор,- и выбило струю, под небо! Опосля ее крестом накрыли. Так она скрозь тот крест проелась, прыщет во все концы,- чудо-расчудо.

    Все мы радостно крестимся, а те охальники и кричат:

    - Надувают дураков! Водопровод-напор это, нам все, сресалям, видно... дураки степные!

    - Сам ты водопровод-напор!

    И все мы им грозимся и посошками машем

    - Не охальничайте! веру не шатайте, шатущие!..

    И Горкин сказал - пусть хоть и распроводопровод, а через крест идет... и водопровод от Бога! А один из охальников допил бутылку, набулькал в нее из речки и на нас - плеск из горлышка, крест-накрест!

    - Вот вам мое кропило! исцеляйся от меня по пятаку с рыла!..

    Так все и ахнули. Горкин кричит:

    - Анафема вам, охальники!..

    И все богомольцы подняли посошки. И тут Федя - пиджак долой, плюнул в кулаки да как ахнет обоих в речку,- пятки мелькнули только. А те вынырнули по грудь и давай нас всякими-то словами!.. Анюта спряталась в лопухи, и я перепугался, а, подводчики на мосту кричат:

    - Ку-най их, ку-най!

    Федя, как был, в лаковых сапога, - ним в реку и давай их за волосы трепать и окунать. А мы все смотрели и крестились. Горкин молит его:

    - Федя, не утопи... смирись!..

    А он прямо с плачем кричит, что не может дозволить Бога поносить, и все их окунал и по голове стукал. Тогда те стали молить - отпустить душу на покаяние. И все богомольцы принялись от радости бить посошками по воде, а одна старушка упала в речку, за мешок уж ее поймали - вытащили. А Федя выскочил из воды, весь бледный,- и в лопухи. Я смотрю - стягивает с себя сапоги и брюки и выходит в розовых панталонах. И все его хвалили. А те, охальники, выбрались на лужок и стали грозить, что сейчас приятелей позовут, мытищинцев, и всех нас перебьют ножами. Тут подводчики кинулись за ними, догнали на лужку и давай стегать кнутьями. А когда кончили, подошли к Горкину и говорят:

    - Мы их дюже попарили, будут помнить. Их бы воротяжкой* надоть, чем вот воза прикручиваем!.. Басловите нас, батюшка.

    Горкин замахал руками, стал говорить, что он не сподоблен, а самый простой плотник и грешник. Но они не поверили ему и сказали:

    - Это ты для простоты укрываешься, а мы знаем.

    Тележка выезжает на дорогу. Федя несет сапоги за ушки, останавливается у больного парня, кладет ему в ноги сапоги и говорит:

    - Пусть носит за меня, когда исцелится.

    Все ахают, говорят, что это уж указание ему такое и парень беспременно исцелится, потому что сапоги эти не простые, а лаковые, не меньше как четвертной билет,- а не пожалел! Старуха плачет и крестится на Федю, причитает:

    - Родимый ты мой, касатик-милостивец... хорошую невесту Господь те пошлет...

    - Простите меня, грешного... самый я грешный.

    И многие тут плакали от радости, и я заплакал. Ищем Домну Панферовну, а она храпит в лопухах,- так ничего и не видала. Горкин ей еще попенял:

    - Здорова ты спать, Панферовна... так и царство небесное проспишь. А туг какие чудеса-то были!..

    Очень она жалела, всей чудесов-то не видала.

    Идём по тропкам к Мытищам. Я гляжу на Федины ноги, какие они белые, и думаю, как же он теперь без сапог-то будет. И Горкин говорит:

    - Так, Фёдя, и пойдешь босо, в розовых? И что это с тобой деется? То щеголем разрядился, а то... Будто и не подходит так... в тройке - и босой! Люди засмеют. Ты бы уж неприглядней как...

    - Я теперь, Михаила Панкратыч, уж все скажу..- говорит Федя, опустив глаза.- Лаковые сапоги я нарочно взял - добивать, а новую тройку - тридцать рублей стоила! - дотрепать. Не нужно мне красивое одеяние и всякие радости. А тут и вышло мне указание. Пришлось стаскивать сапоги, а как увидал болящего, меня в сердце толкнуло: отдай ему! И я отдал, развязался с сапогами Могу простые купить, а то и тройку продам для нищих или отдам кому. Я с тем, Михаила Панкратыч, и пошел, чтобы не ворочаться. Давно надумал в монастыре остаться, как еще Саня Юрцов в послушники поступил...

    И вдруг подпрыгнул - на сосновую шишечку попал,- от непривычки. Горкин разахался:

    - В монасты-ырь?! Да как же так... да меня твой старик загрызет теперь... ты, скажет, смутил его!

    - Да нет, я ему письмо напишу, все скажу. По солдатчине льготный я, и у папаши Митя еще останется, да, может, еще и не примут, чего загадывать.

    - Да Саня-то заика природный, а ты парень больно кудряв-красовит,- говорит Домна Панферовна,- на соблазн только, в монахи-то! Ну, возьмут тебя в певчие, и будут на тебя глаза пялить... нашу-то сестру взять

    - И горяч ты, Федя, подивился я нонче на тебя.. - говорит Горкин.- Ох, подумай-подумай, дело это не легкое, в монастырь!..

    Федя идет задумчиво, на свои ноги смотрит. Пыльные они стали, и Федя уже не прежний будто, а словно его обидели, наказали,- затрапезное на него надели.

    - Благословлюсь у старца Варнавы, уж как он скажет. А то, может, в глухие места уйду, к валаамским старцам...*

    Он сворачивает в канавку у дороги и зовет нас с Анютой:

    - Глядите, милые... земляничка-то божия, первенькая!

    Мы подбегаем к нему, и он дает нам по веточке земляничек, красных, розовых и еще неспелых - зеленовато-белых. Мы встряхиваем их тихо, любуемся, как они шуршат, будто позванивают, не можем налюбоваться, и жалко съесть. Как они необыкновенно пахнут! Федя шурхает по траве, босой, и все собирает, собирает и дает нам. У нас уже по пукетику, всех цветов, ягодки так дрожат... Пахнет так сладко, свеже - радостным богомольем пахнет, сосенками, смолой... И до сего дня помню радостные те ягодки, на солнце,- душистые огоньки, живые.

    Мы далеко отстали, догоняем. Федя бежит, подкидывает пятки, совсем как мы. Кричит весело Горкину:

    - Михаила Панкратыч... гостинчику! первая земляничка божья!..

    - Ах ты, душевный человек какой... простота ты. Такому в миру плохо, тебя всякий дурак обманет. Видать, так уж тебе назначено, в монахи спасаться, за нас Богу молиться. Чистое ты дите вот.

    Горкин невесел что-то, и всем нам грустно, словно Федя ушел от нас.

    А вот и Мытищи, тянет дымком, навозом. По дороге навоз валяется: возят в поля, на пар. По деревне дымки синеют. Анюта кричит:

    - Ма-тушки... самоварчики-то золотенькие по улице, как тумбочки!..

    Далеко по деревне, по сторонам дороги, перед каждым как будто домом, стоят самоварчики на солнце, играют блеском, и над каждым дымок синеет. И далеко так видно - по обе стороны - синие столбики дымков.

    - Ну, как тут чайку не попить!..- говорит Горкин весело,- уж больно парадно принимают... самоварчики-то стоят, будто солдатики. Домна Панферовна, как скажешь? Попьем, что ли, а?. А уж серчать не будем.

    - Ты у нас голова-то... а закусить самая пора... будто пирогами пахнет?..

    - Самая пора чайку попить - закусить...- говорит и Антипушка.- Ах, благодать Господня... денек-то Господь послал!..

    И уж выходят навстречу бабы, умильными голосками зазывают:

    - Чайку-то, родимые, попейте... пристали, чай?..

    - А у меня в садочке, в малинничке-то!..

    - Родимые, ко мне, ко мне!.. летошний год у меня пивали... и смородинка для вас поспела, и...

    - Из луженого-то моего, сударики, попейте... у меня и медок нагдышний*, и хлебца тепленького откушайте, только из печи вынула!..

    И еще, и еще бабы, и старухи, и девочки, и степенные мужики. Один мужик говорит уверенно, будто уж мы и порядились:

    - В сарае у меня поотдохнете, попимши-то... жара спадет. Квасу со льду, огурцов, капусгки, всего по постному делу есть. Чай на лужку наладим, на усадьбе, для апекиту... от духу задохнешься! Заворачивайте без разговору.

    - Дом хороший, и мужик приятный... и квасок есть, на что уж лучше...- говорит Горкин весело.- Да ты не Соломяткин ли будешь, будто кирпич нам важивал?

    - Как же не Соломяткин! - вскрикивает мужик.- Спокон веку все Соломяткин. Я и Василь Василича знаю, и тебя узнал. Ну, заворачивайте без разговору.

    - Как Господь-то наводит! - вскрикивает и Горкин.- Мужик хороший, и квас у него хозяйственный. Вон и садик, смородинки пощипите,- говорит нам с Анютой,- он дозволит. Да как же тебя не помнить... царю родня! Во куда мы попали, как раз насупротив Карцовихи самой, дом вон двуяросный, цел все...

    - А пощипите, зарозовела смородинка,- говорит мужик.- Верно, что сродни будто Лександре Миколаевичу...- смеется он,- братье, выходит.

    - А вот так, братье! Вводи лошадку без разговору.

    Мужик распахивает ворота, откуда валит навозный дух. И мешается с ним медовый, с задов деревни, с лужков горячих, и духовито горький, церковный будто,- от самоварчиков, с пылких сосновых шишек.

    - Ах, хорошо в деревне!..- воздыхает Антипушка, потягивая в себя теплый навозный дух.- Жить бы да жить... Нет, поеду в деревню помирать.

    Пока отпрягают Кривую и ставят под ветлы в тень, мы лежим на прохладной травке-муравке и смотрим в небо, на котором заснули редкие облачка. Молчим, устали. Начинает клонить ко сну...

    - А ну-ка кваску, порадуем Москву!..- вскрикивает мужик над нами, и слышно, как пахнет квасом.

    В руке у мужика запотевший каменный кувшин, красный; в другой - деревянный ковш.

    - Этим кваском матушка, покойница, царевича поила... хвалил-то как!

    Пенится квас в ковше, сладко шипят пузырики,- и кажется все мне сказкой.

    - Хорош квасок, а проклажаться нечего,- торопит Горкин,- закусим - да и с Богом. Пушкино пройдем, в Братовщине ночуем. Сколько до Братовщины считаете?

    - Поспеете,- рыгает мужик в кувшин.- Шибает-то как сердито! Черносливину припущаю. На цветочки пойдемте, на усадьбу. Пни там у меня, не хуже креслов.

    Идем по стежке, в жарком, медовом духе. Гудят пчелы. Горит за плетнем красными огоньками смородина. В солнечной полосе под елкой, где чернеют грибами ульи, поблескивают пчелы. Антипушка радуется - сенцо-то, один цветок! Ромашка, кашка, бубенчики... Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Мужик ерошит траву ногой - гуще каши! Идем в холодок, к сараю, где сереют большие пни.

    - Французы на них сидели! - говорит мужик.- А сосна, может, и самого Преподобного видала.

    Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками, а Федя грызет сухарик.

    - Молодец-то чего же не хлебает? - спрашивает мужик.

    Говорим - в монахи собирается, постится. Начинает хлебать и Федя.

    - То-то, гляжу, чу-дной! Спинжак хороший, а в гульчиках и босой... а ноги белы. В мо-нахи - а битюга повалит.

    Горкин говорит: как кому на роду написано, такими-то и стоит земля. Мужик вздыхает: у Бога всего много. Федя просит, нет ли сапог поплоше, а то смеются. Идет за сарай и выходит в брюках, почесывает ноги: должно быть, крапивой обстрекался. Мужик говорит, что сапоги найдутся.

    Пьем чай на траве, в цветах. Пчелки валятся в кипяток - столько их! От сарая длиннее тень. Домну Панферовну разморило, да и всем дремлется - не хочется и смородинки пощипать. Мужик говорит, что с квасу это.

    - С квасу моего ноги снут. Старуха моя в Москву к дочке поехала, а то бы она вас "мартовским" попотчевала бы... в ледку у ней засечен. Давеча ты сказал - богато живу...- говорит мужик Горкину.- Бога не погневлю: есть чего пожевать, на чем полежать. Сыны в Питере, при дворцах, как гвардию отслужили, живут хорошо. Хлеба даром и я не ем. А богомольцев не из корысти принимаю, а нельзя обижать Угодника. Спокон веков, от родителей. Дорога наша святая, по ней и цари к Преподобному ходили. В давни времена мы солому заготовляли под царей, с того и Соломяткины. У нас и Сбитневы есть, и Пироговы. Мной, может, и покончится, а закон додержу. Кака корысть! Зимой - метель на дворе, на печь давно пора, а тут старушку божию принесло, клюшкой стучит в окошко - "пустите, кормильцы, заночевать!". Иди. Святое дело, от старины. Может, Господь заплатит.

    - Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала, дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила, и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дитё кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом родился, а у матушки от горячки молоко сгорело... Дуняша и стала меня кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в восемнадцатом годе и случилось... Губернатор с казаками прискакал, и в бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила... А царь тогда Лекеандр Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану такую... из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была, генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой, с зеркальками... с энтими вот, на запятках-то... помчали стрелой без передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками... В два дни в Питер к самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли... Ну, она тайком его кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был". А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три генеральши в шестеро глаз глядели, как она дитё кормила, а царская генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,- наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют. Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему, жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел, молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла, значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник богатый, с золотыми словами: "Лежит погребено тело... Московской губернии крестьянки Авдокеи Гавриловны Карцовой... души праведные упокояются"...

    Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком. Пора и трогаться.

    - Каки Мытищи-то,- говорит он растроганно,- и на святой дороге! Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить.

    Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю. За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу. Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.

    Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит - квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию. Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь... за грех мой!" Мечется головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И всё стонет:

    - За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел, для мамону... квасом Господь покарал...

    Домна Панферовна кричит:

    - Кровь у тебя зёмкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку... сейчас ему кровь спущу!..

    И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она на него кричит:

    - Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я тебя сразу подыму, только дайся!

    И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: -

    - Цирульник... Иван Захарыч... без резу пользовал... пиявки, Домнушка, приставлял...

    - Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай... я тебе сейчас черную кровь спущу, дурную... а то жила лопнет!..

    Горкин все не дается, охает:

    - Ой, погоди... ослабну, не дойду... не дамся нипочем, ослабну...

    Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится, глядит на меня и просит:

    - Маслицем святым... потрите из пузыречка, от Пантелеймона... сам Ераст Ерастыч без резу растирал...

    А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит:

    - А Господь-то... воля Господня... помолись за меня, косатик.

    - Ты, моле-льщик... лапы-то у тебя... три тужей!

    Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает и шепчет:

    - У-ух... маленько поотпустило... у-ух... много легше... жила-то... словно на место встала... маслице-то как... роботает... Пантелемон-то... батюшка... что делает...

    Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит:

    - Кровь опять в свое место побегла... ногу-то бы задрать повыше.

    Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет:

    - По-мрет старик... не дойдем до Троицы... не увидим!..

    - Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая. Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня, говорит:

    - Напугался, милок?.. Бог даст, ничего... дойдем к Угоднику.

    Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем.

    А кругом уже много богомольцев, и все жалеют:

    - Старичок-то лежит, никак отходит?..

    Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует:

    - Лик-то, лик-то ему закрыть бы... легше отойдет-то!

    Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет:

    - Господня лепта... сподобил Господь принять... в гроб с собой скажу положить...

    Шепчутся-крестятся:

    - Гро-ба просит... душенька-то уж чу-ет...

    Антипушка плюется, машет на них:

    Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают:

    - Гляди ты, восстал старик-то!..

    Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади,- повеселел.

    - Жгет маленько, а боли такой нет... и пальцами владаю...- говорит он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец.- Отдохну маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж.

    То, что сейчас случилось,- вздохи, в которых боль, тревожно ищущий слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на груди...- все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова - "отходит... лик-то ему закрыть бы...". Я держу его крепко за руку. Он спрашивает меня:

    - Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?..

    И сухая, горячая рука его жмет мою.

    Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой, теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым, пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль. Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы

    Знакомый старик - когда-то у нас работал - встречает с самоваром. Нам уже не до чаю. Федя с Антипушкой устраивают Кривую под навесом и уходят в сарай на сено. Домна Панферовна с Анютой ложатся на летней половине, а Горкину потеплей надо. В Избе жарко: сегодня пекли хлебы. Старик говорит:

    - На полу уж лягте, на сенничке. Кровать у меня богатая, да беда... клопа сила, никак не отобьешься. А тут как в раю вам будет.

    Он приносит бутылочку томленых муравейков и советует растереть, да покрепче, ногу. Домна Панферовна старательно растирает, потом заворачивает в сырое полотенце и кутает крепко войлоком. Остро пахнет от муравьев, даже глаза дерет. Горкин благодарит:

    - Вот спасибо тебе, Домнушка, заботушка ты наша. Прости уж за утрешнее.

    - Ну, чего уж... все-то мы кипятки.

    Старик затепливает лампадку, покрехтывает. Говорит:

    - Вот и у меня тоже, кровь запирает. Только муравейками и спасаюсь. Завтра, гляди, и хромать не будешь.

    Они еще долго говорят о всяких делах. За окошками еще светло, от зари. Шумят мухи по потолку, черным-то-черно от них.

    - Го-ркин... мухи меня кусают, бо-льно...

    - Спи, косатик,- отвечает он шепотом,- каки там мухи, спят давно.

    - Да нет, кусают!

    - Не мухи... это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С потолка, никак, валятся, ничего не поделаешь А ты себе спи - и ничего, заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь... Ну, и спи, с Господом.

    - Не спишь все... Ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься - и заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся. А что, испугался за меня давеча, а? А ноге-то моей совсем легше, согрелась с муравейков. Ну, что... не кусают клопики?

    - Нет. Ножки только кусают.

    - А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи... прости меня, грешного...- зевает он.

    Я начинаю думать - какие же у него грехи? Он прижимает меня к себе, шепчет какую-то молитву.

    - Грех-то мой... Есть один грех,- шепчет он мне под одеялом,- его все знают, и по закону отбыл, а... С батюшкой Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты, душенька твоя чистая... Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой. Его отец мне препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бось! Раз понес он дощонку на второй ярусок - и стал. "Боюсь,- говорит,- дяденька, упаду... глаза не глядят!" А я его, сталоть, постращал: "Какой ты, дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? полезай!" Он ступанул - да и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты-то было. Да на кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи-то... кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех-то какой. Отцу-матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенька красенькую дают. Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну, церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для совести, так. А все что-то во мне томится. Как где услышу, Гришей кого покличут,- у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил... А? ну, чего душенька твоя чует, а?..- спрашивает он ласково и прижимает меня сильней. У меня слезы в горле. Я обнимаю его и едва шепчу:

    - Нет, ты не убил... Го-ркин, милый... ты добра ему хотел...

    Я прижимаюсь к нему и плачу, плачу. Усталость ли от волнений дня, жалко ли стало Горкина - не знаю. Неужели Бог не простит его и он не попадет в рай, где души праведных упокояются? Он зажигает огарок, вытирает рубахой мои слезы, дает водицы,

    - Спи, с Господом, завтра рано вставать. Хочешь, к Антипушке снесу, на сено? - спрашивает он тревожно. Я не хочу к Антипушке.

    груди, через раскрывшуюся рубаху, видно, как поднимается и опускается от дыхания медный, потемневший крестик. Я тихо подымаюсь и подхожу к окошку, по которому бьются с жужжаньем мухи. Антипушка моет Кривую и трет суконкой, как и в Москве. По той и по нашей стороне уже бредут ранние богомольцы, по холодку. Так тихо, что и через закрытое окошко слышно, как шлепают и шуршат их лапти. На зеленоватом небе - тонкие снежные полоски утренних облачков. На моих глазах они начинают розоветь и золотиться - и пропадать. Старик, не видя меня, пальцем стучит в окошко и кричит сипло: "Эй, Панкратыч, вставай!"

    - Наказал будить, как скотину погонят,- говорит он Антипушке, зевая.- Зябнется по заре-то... а, гляди, опять нонче жарко будет.

    Меня начинает клонить ко сну. Я хочу полежать еще, оборачиваюсь и вижу: Горкин сидит под лоскутным одеялом и улыбается, как всегда.

    - Ах ты, ранняя пташка...- весело говорит он.- А нога-то моя совсем хорошая стала. Ну-ко, открой окошечко.

    Я открываю - и красная искра солнца из-за избы напротив ударяет в мои глаза.

    Царский золотой
    Сборы
    Москвой
    Богомольный садик

    У Креста
    Под Троицей
    У Троицы на посаде
    У Преподобного
    У Троицы
    Благословение
    Примечания
    Разделы сайта: