• Приглашаем посетить наш сайт
    Аксаков К.С. (aksakov-k-s.lit-info.ru)
  • Москвой (Богомолье)

    Царский золотой
    Сборы
    Москвой
    Богомольный садик
    На святой дороге
    У Креста
    Под Троицей
    У Троицы на посаде
    У Преподобного
    У Троицы
    Благословение
    Примечания

    МОСКВОЙ

    Из окна веет холодком зари. Утро такое тихое, что слышно, как бегают голубки по крыше и встряхивается со сна Бушуй. Я минутку лежу, тянусь; слушаю - петушки поют, голос Горкина со двора, будто он где-то в комнате:

    - Тяжи-то бы подтянуть, Антипушка... да охапочку бы сенца еще!

    - Маленько подтянуть можно. Погодку-то дал Господь...

    - Хорошо, жарко будет. Кака роса-то, крыльцо все мокрое. Бараночек, Федя, прихватил?.. Это вот хорошо с чайком.

    - Покушайте, Михал Панкратыч, только из печи выкинули.

    Слышно, как ломают они бараночки и хрустят. И будто пахнет баранками. Все у крыльца, за домом. И Кривая с тележкой там, подковками чокает о камни. Я подбегаю к окошку крикнуть, что я сейчас. Веет радостным холодком, зарей. Вот какая она, заря-то! За Барминихиным садом небо огнистое, как в пожар.

    Солнца еще не видно, но оно уже светит где-то. Крыши сараев в бледно-огнистых пятнах, как бывает зимой от печки. Розовый шест скворешника начинает краснеть и золотиться, и над ним уже загорелся прутик. А вот и сараи золотятся. На гребешке амбара сверкают крыльями голубки, вспыхивает стекло под ними: это глядится солнце. Воздух... пахнет как будто радостью.

    Бежит с охапкой сенца Антипушка, захлопывает ногой конюшню. На нем черные, с дегтя, сапоги - а всегда были рыжие,- желтый большой картуз и обвислый пиджак из парусины, Василь Василича, "для жары"; из кармана болтается веревка.

    - Дегтянку-то бы не забыть!..- заботливо окликает Горкин,- поилка, торбочка... ничего словно не забыли. Чайку по чашечке - да и с Богом. За Крестовской, у Брехунова, как следует напьемся, не торопясь, в садочке.

    И я готов. Картузик на мне соломенный, с лаковым козырьком; суровая рубашка, с петушками на рукавах и вороте; расхожие сапожки, чтобы ноге полегче, новые там надену. Там... Вспомнишь - и дух захватит. И радостно, и... не знаю что. Там - все другое, не как в миру...- Горкин рассказывал,- церкви всегда открыты, воздух - как облака, кадильный... и все поют: "И-зве-ди из темницы ду-шу моюууу!.."* Прямо душа отходит.

    Пьем чай в передней, отец и я. Четыре только прокуковало. Двери в столовую прикрыты, чтобы не разбудить. Отец тоже куда-то едет: на нем верховые сапоги и куртка. Он пьет из граненого стакана пунцовый чай, что-то считает в книжечке, целует меня рассеянно и строго машет, когда я хочу сказать, что наш самовар стал розовый. И передняя розовая стала, совсем другая!

    - Поспеешь, ногами не сучи. Мажь вот икорку на калачик.

    И все считает: "Семь тыщ дерев... да с новой рощи... ну, двадцать тыщ дерев..." Качается над его лбом хохол, будто считает тоже. Я глотаю горячий чай, а часы-то стучат-стучат. Почему розовый пар над самоваром, и скатерть, и обои?.. Темная горбатая икона Страстей Христовых стала как будто новой, видно на ней распятие. Вот отчего такое... За окном - можно достать рукой - розовая кирпичная стена, и на ней полоса от солнца: оттого-то и свет в передней. Никогда прежде не было. Я говорю отцу:

    - Солнышко заглянуло к нам!

    Он смотрит рассеянно в окошко, и вот - светлеет его лицо.

    - А-а... да, да. Заглянуло в проулок к нам.

    Смотрит - и думает о чем-то.

    - Да... дней семь-восемь в году всего и заглянет сюда к нам в щель. Дедушка твой, бывало, все дожидался, как долгие дни придут... чай всегда пил тут с солнышком, как сейчас мы с тобой. И мне показывал. Маленький я был, забыл уж. А теперь я тебе. Так вот все и идет...- говорит он задумчиво.- Вот и помолись за дедушку.

    Он оглядывает переднюю. Она уже тусклеет, только икона светится. Он смотрит над головой и напевает без слов любимое - "Кресту Твоему... поклоня-емся, Вла-ды-ыко-о"...* Солнышко уползает со стены.

    В этом скользящем свете, в напеве грустном, в ушедшем куда-то дедушке, который видел то же, что теперь вижу я, чуется смутной мыслью, что все уходит... уйдет и отец, как этот случайный свет. Я изгибаю голову, слежу за скользящим светом... вижу из щели небо, голубую его полоску между стеной и домом... и меня заливает радостью

    - Ну, заправился? - говорит отец.- Помни, слушаться Горкина. Мешочек у него с мелочью, будет тебе выдавать на нищих. А мы, Бог даст, догоним тебя у Троицы.

    На дворе весело от солнца, свежевато. Кривая блестит, словно ее наваксили; блестит и дуга, и сбруя, и тележка, новенькая совсем, игрушечка. Горкин - в парусиновой поддевке, в майском картузике на бочок, с мешком, румяный, бодрый, бородка - как серебро. Антипушка - у Кривой, с вожжами. Федя - по-городскому, в лаковых сапогах, словно идет к обедне; на боку у него мешок с подвязанным жестяным чайником. На крыльце сидит Домна Панферовна, в платочке, с отвислой шеей, такая красная,- видно, ей очень жарко. На ней серая тальма балахоном, с висюльками, и мягкие туфли-шлепанки; на коленях у ней тяжелый ковровый саквояж и белый пузатый зонт. Анюта смотрит из-под платочка куколкой. Я спрашиваю, взяла ли хрустальный шарик. Она смотрит на бабушку и молчит, а сама щупает в кармашке.

    - Матерьял сдан, доставить полностью! - говорит отец, сажая меня на сено.

    - Будьте покойны, не рассыпим,- отвечает Горкин, снимает картуз и крестится.- Ну, нам час добрый, а вам счастливо оставаться, по нам не скучать. Простите меня, грешного, в чем согрубил... Василь Василичу поклончик от меня скажите.

    Он кланяется отцу, Марьюшке-кухарке, собравшимся на работу плотникам, скорнякам, ночевавшим в телеге на дворе, вылезающим из-под лоскутного одеяла, скребущим головы, и тихому в этот час двору. Говорят на разные голоса: "Час вам добрый", "Поклонитесь за нас Угоднику". Мне жаль чего-то. Отец щурится, говорит: "Я еще с вами штуку угоню!" - "Прокурат известный",- смеется Горкин, прощается с отцом за руку. Они целуются. Я прыгаю с тележки.

    - Пускай его покрасуется маленько, а там посадим,- говорит Горкин.- Значит, так: ходу не припущай, по мне трафься. Пойдем полегоньку, как богомолы ходят, и не уморимся. А ты, Домна Панферовна, уж держи фасон-то.

    - Сам-то не оконфузься, батюшка, а я котышком покачусь. Саквояжик вот положу, пожалуй.

    Из сеней выбегает Трифоныч, босой,- чуть не проспал проститься,- и сует посылочку для Сани, внучка, послушником у Троицы. А сами с бабушкой по осени побывают, мол... торговлишку, мол, нельзя оставить, пора рабочая самая.

    - Ну, Господи, благослови... пошли!

    Тележка гремит-звенит, попрыгивает в ней сено. Все высыпают за ворота. У Ратникова, напротив, стоит на тротуаре под окнами широкая телега, и в нее по лотку спускают горячие ковриги хлеба; по всей улице хлебный дух. Горкин велит Феде прихватить в окошко фунтика три-четыре сладкого, за Крестовской* с чайком заправимся. Идем не спеша, по холодочку. Улица светлая, пустая; метут мостовую дворники, золотится над ними пыль Едут решета на дрожинах: везут с Воробьевки на Болото* первую ягоду - сладкую русскую клубнику: дух по всей улице. Горкин окликает: "Почем клубника?" Отвечают: "По деньгам! Приходи на Болото, скажем!" Горкин не обижается: "Известно уж, воробьевцы... народ зубастый"

    На рынке нас нагоняет Федя, кладет на сено угол теплого "сладкого", в бумажке. У басейны Кривая желает пить. На крылечке будки, такой же сизой, как и басейна, на середине рынка, босой старичок в розовой рубахе держит горящую лучину над самоварчиком. Неужели это Гаврилов, бутошник! Но Гаврилов всегда с медалями, в синих штанах с саблей, с черными, жесткими усами, строгий. А тут - старичок, как Горкин, в простой рубахе, с седенькими усами, и штаны на нем ситцевые, трясутся, ноги худые, в жилках, и ставит он самоварчик, как все простые. И зовут его не Гаврилов, а Максимыч.

    Пока поит Антипушка, мы говорим с Максимычем, Он нас хвалит, что идем к Троице-Сергию,- "дело хорошее", говорит, сует пылающую лучину в самоварчик и велит погодить маленько - гривенничек на свечки вынесет. Горкин машет: "Че-го, со-чтемся!" - но Максимыч отмахивается: "Не-э, это уж статья особая",- и выносит два пятака. За один - Преподобному поставить, а другую... "выходит, что на канун... за упокой души воина Максима". Горкин спрашивает: "Так и не дознались?" Максимыч смотрит на самоварчик, чешет у глаза и говорит невесело:

    - Обер проезжал намедни, подозвал пальцем... помнит меня. Говорит: "Не надейся, Гаврилов, к сожалению... все министры все бумаги перетряхнули - и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской части... самые Ряды, Ильинка...

    Горкин жалеет, говорит: "Живот положил... молиться надо".

    - Не воротишь...- говорит в дым Максимыч, над самоварчиком. А я-то его боялся раньше.

    Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой:

    - Богомольцы, стой! Ах, Горка... как мне, брат, глаз твой ну-жен! рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове... делянок двадцать. Как бы не обмишулиться!

    - Вот те раз...- говорит Горкин растерянно,- давеча-то бы сказали!.. Как же теперь... дороги-то наши розные?..

    - Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? - спрашивает меня и скачет к Крымку, налево.

    - На вот, не сказал давеча! - всплескивает руками Горкин.- Под Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет*.

    Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой.

    - Рано, не припарадился. А то опять бравый будет. Иначе ему нельзя.

    Якиманка совсем пустая, светлая от домов и солнца. Тут самые раскупцы, с Ильинки. Дворники, раскорячив ноги, лежат на воротных лавочках, бляхи на них горят. Окна вверху открыты, за ними тихо.

    - Домна Панферовна, жива?..

    Катится вперевалочку, ничего. Рядом, воробушком, Анюта с узелочком, откуда глядит калачик. Я - на сене, попрыгиваю, пою себе. Попадаются разнощики с Болота, несут зеленый лук молодой, красную, первую, смородинку, зеленый крыжовник аглицкий - на варенье. Едут порожние ломовые, жуют ситный, идут белые штукатуры и маляры с кистями, подходят к трактирам пышечники.

    Часовня Николая Чудотворца, у Каменного моста, уже открылась, заходим приложиться, кладем копеечки. Горкин дает мне из моего мешочка. Там копейки и грошики. Так уж всегда на богомолье - милостыньку дают, кто просит. На мосту Кривая упирается, желает на Кремль глядеть: приучила так прабабушка Устинья. Москва-река - в розовом туманце, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочки, будто водят усами раки. Налево - золотистый, легкий, утренний храм Спасителя, в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо - высокий Кремль, розовый, белый с золотцем, молодо озаренный утром. Тележка катится звонко с моста, бежит на вожжах Антипушка. Домна Панферовна, под зонтом, словно летит по воздуху, обогнала и Федю. Кривая мчится, как на бегах, под горку, хвостом играет. Медленно тянем в горку. И вот - Боровицкие ворота.

    Горкин ведет Кремлем.

    Дубовые ворота в башне всегда открыты - и день, и ночь. Гулко гремит под сводами тележка, и вот он, священный Кремль, светлый и тихий-тихий, весь в воздухе. Никто-то не сторожит его. Смотрят орлы на башнях. Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца. Справа - обрыв, в решетке, крестики древней церковки, куполки, зубчики стен кремлевских, Москва и даль.

    Горкин велит остановиться.

    Крестимся на Москву внизу. Там, за рекой, Замоскворечье, откуда мы. Утреннее оно, в туманце. Свечи над ним мерцают - белые колоколенки с крестами. Слышится редкий благовест.

    А вот - соборы.

    Грузно стоят они древними белыми стенами, с узенькими оконцами, в куполах. Пухлые купола клубятся. За ними - синь. Будто не купола: стоят золотые облака - клубятся. Тлеют кресты на них темным и дымным золотом. У соборов не двери - дверки. Люди под ними - мошки. В кучках сидят они, там и там, по плитам Соборной площади. Что ты, моя тележка... и что я сам! Остро звенят стрижи, носятся в куполах, мелькая.

    - Богомольцы-то,- указывает Горкин,- тут и спят, под соборами, со всей России. Чаек попивают, переобуваются... хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский... Ах и хорошие же соборы наши... душевные!..

    Постукивает тележка, как в пустоте,- отстукивает в стенах горошком.

    - Во, Иван-то Великой... ка-кой!..

    Такой великий... больно закинуть голову. Он молчит.

    Мимо старинных пушек, мимо пестрой заградочки с солдатом, который обнял ружье и смотрит, катится звонкая тележка, книзу, под башенку.

    - А это Никольские ворота,- указывает Горкин.- Крестись, Никола - дорожным помочь. Ворочь, Антипушка, к Царице Небесной... нипочем мимо не проходят.

    Иверская открыта, мерцают свечи. На скользкой железной паперти, ясной от скольких ног,- тихие богомольцы, в кучках, с котомками, с громкими жестяными чайниками и мешками, с палочками и клюшками, с ломтями хлеба. Молятся, и жуют, и дремлют. На синем, со звездами золотыми, куполке - железный, с мечом, Архангел держит высокий крест.

    В часовне еще просторно и холодок, пахнет горячим воском. Мы ставим свечки, падаем на колени перед Владычицей, целуем ризу. Темный знакомый лик скорбно над нами смотрит - всю душу видит. Горкин так и сказал: "Молись, а она уж всю душу видит". Он подводит меня к подсвечнику, широко разевает рот и что-то глотает с ложечки. Я вижу серебряный горшочек, в нем на цепочке ложечка. Не сладкая ли кутья, какую дают в Хотькове? Горкин рассказывал. Он поднимает меня под мышки, велит ширыне разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и страшусь.

    Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка.

    - Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку,- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..

    Больше я не хочу. И Горкин остерегает:

    - Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло.

    В голубой башенке - Великомученик Пантелеймон*. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и все Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит*, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,- шорох и шлепы ног. Тумбочки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вон и желтые домики заставы, за ними - даль.

    - Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...- поет старушка.- Московский сам-то? Внучек табе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой?

    С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.

    - Внучка мне... больная у нас она...- жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице.- Молчит и молчит, с год уж... первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у табе нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая?

    Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой Стучат черные кузницы, пахнет угарным углем.

    - Прощай, Москва! - крестится на заставе Горкин.- Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский... приговорки у него всякие в трактире, росписано хорошо...

    Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой* Брехунова и Сад".

    - А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч,- говорит Федя,- поговеть тоже хочу. Куда ее?..

    - Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый. Проходящему кому подай... куда!

    - А верно!..- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.

    Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.

    - Как Господь-то устраивает! - кричит Горкин.- Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.

    Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.

    - С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка... во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.

    Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним,- радостное, чего не знаю,- Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..

    За ним - хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:

    - Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают...

    Брехунов зовет в "Отраду"

    Всех - хошь стар, хошь молодой.

    Царский золотой
    Сборы
    Москвой
    Богомольный садик
    На святой дороге
    У Креста
    Под Троицей
    У Троицы на посаде
    У Преподобного
    У Троицы
    Благословение
    Примечания
    Разделы сайта: